Африканская ферма
Шрифт:
— О нет! Разведи огонь, Вальдо, разведи же огонь. Сейчас приготовлю по чашечке горячего кофе, — прервал его немец, потирая руки и оглядываясь. Он явно не знал, как выразить свое удовольствие по поводу такой приятной неожиданности.
Вот уже три недели, как ответом на робкие приветствия немца были надменные поклоны. С каждым днем Бонапарт задирал нос все выше, и в последний раз немец видел его у себя дома, когда тот приходил занять два фунта.
Немец подошел к изголовью кровати и снял с гвоздя синий холщовый мешочек. Этих синих холщовых мешочков у него было десятков пять. В них лежали разного рода камешки,
— Что у нас здесь? А, кое-что вкусное! — сказал немец с интригующей улыбкой. Сунув руку в мешочек, он вытащил горсть миндальных орешков и изюма. — Я берегу это угощение для моих цыпляток, для моих девочек. Они уже подросли, но все равно знают, что у старика всегда найдется для них что-нибудь сладкое. Да и старикам — все мы большие дети, — почему бы и старикам иногда не полакомиться, можем мы себе это позволить? Хе-хе!.. — И, смеясь собственной шутке, он насыпал миндаль на тарелку, — А вот и камушек, — два камушка, чтобы колоть орехи, — не последнее слово техники, а только ведь и Адам, поди, так же орехи щелкал! Ну и нам сгодится, обойдемся без щипцов!
С этими словами управляющий сел за стол, а Бонапарт Бленкинс устроился напротив него; тарелку с орехами немец поставил посредине, а перед гостем и перед собой положил по два плоских камешка.
— Не беспокойтесь, — сказал немец, — не беспокойтесь, я не забыл о сыне; наколю ему орешков, их у меня полный мешок. Ах, вот чудо! — воскликнул он, расколов крупный орех. — Три ядрышка в одной скорлупе! Сроду такого не видывал! Надо сохранить — это редкость! — С самым серьезным видом он завернул орешек в бумажку и заботливо спрятал в кармашек жилета. — Вот чудо! — говорил он, покачивая головой.
— Ах, друг мой, — заметил Бонапарт Бленкинс, — какая радость снова быть в вашем обществе!
У немца посветлели глаза, а гость схватил его руку и горячо пожал ее. Затем они снова принялись за орехи.
Некоторое время спустя Бонапарт Бленкинс процедил, отправляя себе в рот горсть изюма:
— Сегодня вы поссорились с тетушкой Санни. Я очень огорчен, мой дорогой друг.
— О, право, не стоит огорчаться, — сказал немец. — Пропало два десятка овец. Я покрою убытки. Отдам дюжину своих, а за восемь остальных отработаю.
— Какая жалость, что вам приходится покрывать убытки, хотя вы ничуть не виноваты! — проговорил Бонапарт.
— О, — вздохнул немец, — видите ли, какое дело, вчера вечером я сам пересчитал овец в краале — не хватает двадцати. Спрашиваю пастуха, говорит — они в другом стаде. Так уверенно сказал. Кто мог подумать, что он лжет? Сегодня к вечеру отправляюсь считать другое стадо, и что вы думаете? Их там нет. Возвращаюсь, нет ни пастуха, ни овец. Но я не могу, не хочу поверить, что он украл их! — вспыхнул немец. — Кто угодно, только не он! Я знаю этого паренька три года. Он добрый малый. Ах, как он заботился о спасении своей души. А хозяйка хотела послать за полицией! Нет уж, пусть лучше спишет за мой счет все убытки, я этого не допущу. Полиция! Он и бежал со страху. Я знаю, душа у него добрая. Ведь я сам… — Здесь он замялся. — Я сам внушал ему любовь к Господу.
Бонапарт Бленкинс, продолжая щелкать орехи, зевнул и с подчеркнутым равнодушием спросил:
— Ну, а жена его куда подевалась?
Тут немец снова вспыхнул.
— Жена! У нее на руках младенец шести дней от роду, а хозяйка собиралась прогнать ее. Это… — Старик даже поднялся, задыхаясь от негодования. — Это жестоко… так я скажу… дьявольски жестоко! Этого я не могу стерпеть. Я готов пронзить ножом человека, способного на такое! — Серые глаза его засверкали гневом, черная с проседью косматая борода затряслась. В это мгновение у него и впрямь был свирепый вид. Но тут же успокоясь, он сказал: — Все уладилось. Тетушка Санни разрешила ей пока остаться. А я завтра наведаюсь к дядюшке Миллеру, не у него ли наши овцы? Нет так нет, отдам своих.
— Тетушка Санни — женщина необычная, — сказал Бонапарт Бленкинс, принимая от немца кисет с табаком.
— Что верно, то верно, сердце у нее доброе, — согласился немец. — Я живу здесь не первый год и питаю к ней, надеюсь, как и она ко мне, искреннее чувство привязанности. Могу сказать, — добавил он потеплевшим голосом, — могу сказать, что нет здесь на ферме ни одной живой души, к которой я испытывал бы недоброе чувство.
— Ах, милейший, — молвил Бонапарт, — бог ниспосылает свою благодать всем без изъятья. Разве не любим мы червя последнего у нас под ногами? Разве делаем мы различие между людьми разного племени, пола или, может быть, цвета кожи? Нет!
В моей душе, в моей крови Огонь божественной любви.Помолчав, он продолжал уже не таким пылким тоном:
— Не представляется ли вам, что цветная служанка тетушки Санни — особа вполне добропорядочная, вполне?..
— О да, — перебил его немец. — Я имею к ней полное доверие. Душа у нее чистая, можно даже сказать, благородная. Некоторым богатым и знатным господам, которые смотрят на всех свысока, не мешало бы заимствовать у нее этих качеств.
Немец подал Бонапарту Бленкинсу уголек из очага, тот раскурил трубку, и они еще долго беседовали. Наконец Бонапарт Бленкинс выбил трубку и сказал:
— Пора мне и честь знать, мой любезный друг. Не закончить ли нам этот милый приятный вечер, проведенный в братском общении, молитвой? О, сколь целительно и сколь сладостно единение для братьев по духу, оно подобно росе на горах Гермонских, там господь ниспослал свою благодать.
— Еще чашечку кофе, — предложил немец. — Посидите.
— Благодарствую, мой друг, — отказался Бонапарт. — У меня еще кое-какие дела. И ваш славный сынок уже спит. Завтра ему на мельницу. Молодец он у вас, маленький мужчина.
Вальдо и вправду клевал носом у очага, но он еще не спал и присоединился к общей молитве.
Когда все поднялись с колен, Бонапарт Бленкинс потрепал его по щеке.
— Покойной ночи, малыш, — сказал он. — Тебе ведь завтра на мельницу, так что мы несколько дней не увидимся. Покойной ночи — и до свиданья. Да благословит тебя господь и да наставит он тебя на путь истинный! Надеюсь, за время твоего отсутствия ничто не изменится. — На этих последних словах он сделал ударение. — Ах, мой дорогой друг, — прибавил он с удвоенной любезностью, — долго-долго буду я возвращаться воспоминаниями к этому вечеру, вечеру освежения душ наших пред лицом господа, блаженного общения с братом во Христе. Благослови вас господь, — прибавил он с еще большим пылом, — и да почиет на вас его благодать.