Агенство БАМС
Шрифт:
Он споро сбежал с крыльца князева дома, и Петр Иванович мрачно посмотрел ему вслед. Ежели бы знал Фучик, что именно собирался Шульц сказать Оболенской, вероятнее всего, не пребывал бы в таком восторге.
В отличие от фельдмейстера, лейб-квор спустился с крыльца неспешно, словно бы оттягивая тот момент, когда увидит Настасью Павловну, и стрясется у них по всем предположениям неприятная беседа.
«Но никаких сведений я не передала, поверьте!» — вспомнились ему слова Оболенской, и он поморщился, направляясь в сторону дома Фучика.
Как же мог он ей верить, коли все ее наличие возле него с самого начала было ложью? И каким же конченым идиотом чувствовал себя сейчас, когда понял, насколько нелепым выглядело его предложение в глазах
Впрочем, что толку переливать из пустого в порожнее свои невеселые мысли, когда вот-вот, несколькими минутами позже, он вновь погрузится в эту пучину, и будет внутренне страдать, но все равно скажет Оболенской, что забирает обратно свое ненужное ей предложение руки и сердца?
С такими мыслями он добрался до дома Аниса Виссарионовича, некоторое время прохаживался мимо ворот, после чего решительно вошел в них, быстро миновал небольшую подъездную аллею, взбежал на крыльцо, а мгновением позже уже стучал в двери, за которыми находилась Оболенская.
Все то время, что провела Настасья Павловна на пути в Шулербург, превратилось в сплошное ожидание, и чем дольше оно тянулось, тем тяжелее давило на грудь что-то невидимое, но мучительно ощущавшееся там, где прежде билось сердце. Теперь же все словно бы замерло, и секунды текли как часы, и терялся вкус ко всему окружающему, и весь смысл существования ее свелся к моменту, когда придет наконец Петр Иванович и вырешит ее дальнейшую судьбу. И она ждала, точно приговоренный к смерти, коий мог надеяться на одно лишь чудо и отчаянно за эту призрачную надежду цеплялся.
Оказавшись в доме дядюшки, Оболенская отказалась и ото сна, и от обеда, только лишь приняла ванну и переменила свой грязный и истрепанный наряд на свежее платье, отдавая дань какому-то женскому тщеславию, хоть и понимала прекрасно, что никакое новое платье не поможет ей удержать Петра Ивановича, ежели сама она не сумеет объяснить все так, чтобы он поверил в то, что на самом деле вовсе она его не предавала. Да, укрывала некоторые факты, но ведь была подле него в самые опасные моменты не от того вовсе, что ей велел сие долг. Одно лишь сердце руководило всеми ее поступками с первой же их встречи у особняка Лаврентия Никаноровича.
Сидя в желтой гостиной, облаченная в свежее, очень весеннее, как майская погода за окном, платье светло-зеленого оттенка в белый цветочек, Настасья по сотому кругу перебирала слова, что скажет господину лейб-квору при встрече, пытаясь тем самым и себе самой также объяснить все произошедшее. А подумать тут и кроме как об их с Шульцем отношениях было о чем — то, что замыкание тока, погубившее Алексея Михайловича, не было случайным, Настасью Павловну сильно потрясло. И хоть не было меж нею и покойным супругом близких отношений, но скорбела о его безвременной кончине Оболенская теперь даже болезненнее, чем прежде. Особенно глубоко ранило ее понимание того, что, должно быть, подозревал о чем-то Алексей Михайлович, когда незадолго до смерти составил завещание, в коем наказывал ей держать всегда при себе металлический веер и Моцарта. И если бы не его посмертные дары, как знать, была ли бы она еще жива или мнимая царская дочь уже отправила бы ее на тот свет следом за супругом. От заботы его — такой запоздалой, но свидетельствующей о том, что жена была Алексею Михайловичу все же хоть чуточку дорога, на сердце становилось еще горше.
Рядом с кушеткой, на которой сидела Настасья Павловна, молча замер в скорбной позе Моцарт, словно разделял с хозяйкой ее боль и растерянность. Едва кинув взгляд на него, обнаружила внезапно Оболенская на пюпитре ноты и тут же узнала в них любимую Алексеем Михайловичем сонату Бетховена номер четырнадцать, кою просил он ее, бывало, сыграть и, поддавшись порыву как-то почтить память его, Настасья Павловна встала и коснулась клавиш. И — удивительное дело — звуки, что шли в сей момент из металлического нутра Моцарта, более не напоминали собою жуткий скрежет и лязг, а летели
Дрогнувшим пальцами раскрыла Настасья Павловна письмо и прочла:
Моя дражайшая супруга Настенька,
если читаешь ты теперь эти строки, стало быть, меня уже нет в живых. Знаю, я был тебе никудышным мужем, и зазря ты потратила на меня юные свои годы; но теперь, когда пишу это письмо, я почти не боюсь смерти, которая принесет тебе одно лишь облегчение, и мысль эта утешает меня. Но прежде, чем уйду, я хочу хоть единственный раз сделать для тебя что-то хорошее. Помни о том, что тебе не следует никогда отпускать от себя Моцарта и необходимо всегда иметь под рукой железный веер — они помогут тебе в трудную минуту. Храни тебя Бог,
преданный тебе Алексей Михайлович Оболенский.
Итак, все подтверждалось — покойный муж знал о том, что на него совершено может быть покушение, но ничего не предпринял для того, чтобы защитить себя самого. Милый, рассеянный Алексей Михайлович! Отчего же позволил он оборвать жизнь свою на такой ноте, отчего же позволил злодею сотворить все свои преступления? Он мог бы покинуть двор, мог бы уехать… но нет, всего этого, конечно, Оболенский бы никогда не сделал. Не оставил бы свою мастерскую, не оставил бы императорский двор, где чувствовал себя и свои изобретения нужными и востребованными. И подписал себе тем самым смертный приговор.
Настасья Павловна не знала, сколько еще просидела она так, с последним кратким посланием покойного супруга в руке, обдумывая все тяжкие события, в которые оказалась вмешана и более всего и больнее вспоминалось ей при этом о Петре Ивановиче Шульце, коего, может статься, она потеряла по собственной глупости.
К моменту, когда служанка объявила о визите господина лейб-квора, Оболенская находилась на той стадии снедавшего ее с момента их расставания напряжения, что все мысли и слова разом покинули ее и остался только тревожный стук сердца, бившегося в самых висках, когда сказала она:
— Проси.
При появлении в гостиной Шульца Моцарт деликатно протопал к выходу, но Настасья Павловна этого даже не заметила. Один лишь взгляд на Петра Ивановича дал ей понять, что предстоящий разговор вряд ли принесет то, на что она надеялась в глубине души. Напряженно замерев на самом краешке кушетки, держа спину неестественно прямо, Оболенская, собрав все силы, произнесла:
— Слушаю вас, Петр Иванович.
В момент, когда служанка, открывшая дверь Шульцу и впустившая его в дом пошла справляться о том, сможет ли Настасья Павловна принять его, лейб-квор успел довести себя мыслями до состояния, в котором, пожалуй, не пребывал еще ни разу в жизни, испытывая лишь болезненное равнодушие и желание как можно скорее покончить с предстоящим делом. И столь много всего было в этом самом безразличии, что пестовал в себе Петр Иванович, что таковым назвать его мог он только в своих фантазиях. Ибо стояло за ним лишь убеждение самого себя, что он не испытывает более тех острых и приносящих истые страдания чувств, кои начал испытывать, услышав от Леславского неприглядную правду.