Агентство «Томпсон и K°»
Шрифт:
Немногочисленность публики, однако, не мешала Томпсону продолжать свою речь, так злополучно прерванную.
Но судьба была против него. Только он хотел открыть рот, как среди общего молчания раздался скрипучий голос.
– Официант! – позвал Сондерс, пренебрежительно оттолкнув свою тарелку. – Нельзя ли получить яичницу? Неудивительно, что среди нас столько больных. Желудок морского волка и тот не выдержал бы такой пищи.
Суждение, правду сказать, было немного суровое. Пища, хотя и посредственная, в общем, была сносной. Но что мешало высказаться так человеку всегда недовольному? Характер Сондерса положительно отражался на его лице. Как и позволяла предполагать внешность, в нем должен был таиться неисправимый брюзга. Нечего сказать, приятный характер! Разве что –
Сдавленный смех пробежал между поредевшими собеседниками. Один Томпсон не смеялся. И если он, в свой черед, позеленел, то морская болезнь, наверное, была тут ни при чем.
Глава пятая
В открытом море
Мало-помалу жизнь на пароходе приняла нормальное течение. В восемь часов звонили к чаю, потом в полдень звонок звал пассажиров к завтраку и в семь часов – к обеду. Томпсон, как видно, усвоил французские привычки. Под предлогом, что во время намеченных экскурсий английский обычай есть много раз в день будет невозможен, он упразднил его на «Симью». Не пощадил он и five o'clock, [13] столь дорогой английским желудкам. Охотно хвастал он полезностью этой гастрономической революции и хотел приучить своих товарищей по путешествию к роду жизни, который им придется усвоить, когда они будут объезжать острова.
13
Пять часов, время чаепития у англичан.
Предосторожность действительно гуманная и в то же время экономная.
Жизнь на пароходе была монотонная, но не скучная. Перед глазами вечно меняющееся море. Иногда встречаются суда, показывается земля, пересекая геометрически правильный горизонт.
В этом отношении гостям «Симью», правда, не особенно везло. Только в первый день через туманную дымку виднелся на южной стороне небосклона берег Шербура. Позже ни одной полоски земли не выступало на обширном жидком диске, подвижным центром которого являлся пароход.
Пассажиры, по-видимому, приноравливались к этому существованию. Они развлекались, беседуя, прогуливаясь, не покидая спардека, служившего одновременно салоном и общественной площадью.
Понятно, речь идет здесь о здоровых пассажирах, число которых, к несчастью, не увеличилось с тех пор, как аудитория Томпсона подверглась такому жестокому опустошению.
Пароходу, однако, еще не пришлось бороться ни с какой действительной трудностью. Погода все время заслуживала эпитета «хорошая» в устах моряка. Но скромный обыватель имел все-таки право быть недовольным, а обыватели, попавшие на «Симью», не пропускали этого случая и не стеснялись проклинать ветер, слишком свежий и делавший море если не злым, то буйным и вздорным.
Этого буйства, надо признаться, пароход не принимал всерьез. Налетала ли волна спереди или сзади, он вел себя всегда как хорошее и порядочное судно. Неоднократно капитан Пип замечал это, и «родственная душа» в установленной позе принимала выражение его удовольствия, как раньше выражение его огорчения.
Тем не менее мореходные качества «Симью» не мешали людям быть больными, и главный администратор благодетельствовал своими талантами сильно поредевшую публику.
Между бесстрашными всегда фигурировал Сондерс. Он переходил от одного к другому, хорошо встречаемый всеми своими товарищами по столу, которых забавлял его жестокий задор. Каждый раз, как он и Томпсон сталкивались, они обменивались взглядами, подобными сабельным ударам. Главный администратор не забыл обидного замечания, сделанного в первый день, и затаил горькую злобу. Сондерс, впрочем, ничего не делал, чтобы загладить свою выходку. Напротив, он пользовался всяким случаем, чтобы учинить неприятность. Не подавался ли вовремя завтрак или обед, он появлялся с программой в руках и изводил Томпсона раздражающими
Особенно Сондерс сошелся с семьей Хамильтон. Чтобы победить их пассивную надменность, талисманом послужило ему сходство во вкусах. Хамильтон оказался столь же неприятным, как и Сондерс, ибо принадлежал к тем, которые рождаются привередливыми и такими же умирают, которые всегда находят к чему придраться и довольны лишь тогда, когда имеют мотив, чтобы жаловаться. Во всех своих требованиях Сондерс встречал в нем сторонника. Хамильтон был его постоянным подголоском. По всякому поводу и без оного на Томпсона набрасывались эти вечно недовольные пассажиры, ставшие его кошмаром.
Трио Хамильтон, обратившееся в квартет после присоединения Сондерса, вскоре выросло в квинтет. Тигг стал также привилегированным счастливчиком, получившим свободный доступ к высокомерному баронету. Отец, мать и дочь Хамильтон ради него отступились от своей чопорности. Надо полагать, что они не действовали необдуманно, а навели справки, и что существование их дочери, мисс Маргарет, допускало немало гипотез!..
Как бы там ни было, Тигг, охраняемый подобным образом, не подвергался никакой опасности. Бесси и Мэри Блокхед были замещены. Ах, если бы они тут были! Но девицы Блокхед не показывались, равно как их отец, мать и брат. Эта интересная семейка продолжала терпеть все муки морской болезни.
Два здоровых пассажира составляли контраст с Сондерсом и Хамильтоном. Они ничего никогда не требовали и казались совершенно довольными.
Один из этих счастливцев был Пипербом. Благоразумный голландец, отказавшись от преследования неосуществимого, практически катался как сыр в масле. По временам для очистки совести он испытывал еще действие своей знаменитой фразы, которую большинство пассажиров уже знали наизусть. Остальное время он ел, переваривал пищу, курил и спал страшно много. Жизнь его определялась этими четырьмя глаголами. Отличаясь возмутительным здоровьем, он переносил свое громадное тело из одного кресла в другое, всегда вооруженный большущей трубкой, из которой вырывались настоящие облака дыма.
Джонсон приходился под пару этому философу. Два или три раза в день он появлялся на палубе. В продолжение нескольких минут он быстро ходил по ней, фыркая, плюя, ругаясь, катясь как бочка. Потом возвращался в столовую, и вскоре слышно было, как он шумно требовал какой-нибудь коктейль или грог. Если этот господин и не был приятен, то по крайней мере не был никому в тягость.
Среди всех этих людей Робер вел мирное существование. Порой он обменивался несколькими словами с Сондерсом, иногда также с Рожером де Соргом, по-видимому очень расположенным к своему соотечественнику. Последний, если и колебался до сих пор разрушить лживую легенду, выдуманную Томпсоном, то намерен был не особенно пользоваться ею. Он остановился на благоразумной сдержанности и не выдавал себя.
Случай не сводил его больше с семьей Линдсей. Утром и вечером они обменивались поклоном, и больше ничего. Однако, несмотря на незначительность их отношений, Робер помимо собственной воли интересовался этой семьей и испытывал нечто вроде смутной ревности, когда Рожер де Сорг, представленный Томпсоном и поддерживаемый легкостью сближения на пароходе, в несколько дней близко сошелся с пассажирами-американцами.
Почти всегда одинокий и незанятый, Робер с утра до вечера оставался на спардеке, воображая, что найдет там развлечение среди непрестанного движения пассажиров. В действительности некоторые из них особенно интересовали его, и взгляд его невольно направлялся в сторону семьи Линдсей. Но если вдруг замечали это нескромное созерцание, он тотчас же отводил глаза, чтобы через полминуты опять перевести взгляд на гипнотизировавшую его группу. В силу частых дум о них он без ведома последних стал другом обеих сестер. Он угадывал не выраженные ими мысли, понимал не высказанные ими слова. Издали он сроднился с хохотуньей Долли, а особенно с Алисой, под восхитительной внешней оболочкой которой он постепенно узнавал чудную душу.