Агнец
Шрифт:
— Так они не знают, что это я?
— Надеюсь, что нет. Джошуа, неужели ты не понимаешь? Нельзя такие штуки при всем честном народе откалывать. Народ к этому не готов.
— Но им же хочется. Они же сами все время твердят о Мессии, который придет и всех нас освободит. Разве не должен я показать им, что он уже здесь?
Ну что на это скажешь? Конечно, он прав. Я и сам помнил — постоянно ходили какие-то разговоры о пришествии Мессии, наступлении Царства Божия, освобождении нашего народа от римлян. В горах кишмя кишели разнообразные фракции зилотов, которые то и дело нападали на римлян, надеясь, что так совершатся какие-то перемены. Мы — народ богоизбранный, благословенный и наказанный,
— Я почти уверен, что у Мессии должна быть борода.
— Так ты хочешь сказать, просто время еще не пришло?
— Во-во, Джош. Я буду знать, когда ты сам еще ничего понять не успеешь. Господь мне отправил нарочного, и тот сказал: «И кстати, передай Джошуа, пусть сначала бриться начнет, а уж потом ведет мой народ из рабства».
— Правда, что ли?
— Чего ты у меня спрашиваешь? Спроси у Господа.
— Я это и делаю. А он не отвечает.
В оливковой роще темнело с каждой минутой, и я уже едва различал блеск в глазах Джошуа. Но вдруг вся местность вокруг нас осветилась, как днем. Мы задрали головы: из-за верхушек деревьев к нам спускался ужасный Разиил. В то время я, конечно, не знал, что это ужасный Разиил, — я просто онемел от ужаса. Ангел сиял над нами звездой, и черты лица его были настолько идеальны, что рядом с ним бледнела вся красота Мэгги. Джошуа закрыл лицо руками и вжался в ствол оливы. Наверное, его больше меня впечатляли сверхъестественные явления. А я стоял и лыбился, раззявив рот и пуская слюни, словно деревенский дурачок.
— Не страшись, но узри, ибо принес я тебе весть великую и радостную, и не только тебе, но и всем людям. Ибо в день сей в городе Давидовом родился Спаситель, Господь наш Христос. — И ангел на секунду завис, чтобы до нас дошло наверняка.
Джошуа оторвал от лица руки и рискнул взглянуть на ангела.
— Ну? — спросил ангел.
Я-то уже переварил информацию, поэтому ждал, что скажет Джошуа, но тот обратил лицо свое к небесам и явно просто нежился в сиянии. На его лице застыла преглупая ухмылка.
Наконец я ткнул в Джоша большим пальцем и ответил:
— Это он родился в городе Давидовом.
— Вот как? — спросил ангел.
— Ага.
— И мать его зовут Мария?
— Ага.
— И она девственница?
— У него сейчас четверо братьев и сестер, но когда-то была, да.
Ангел нервно огляделся, точно ожидая, что сейчас сюда нагрянет все воинство небесное.
— Тебе сколько лет, парнишка?
Джошуа таращился на него и ничего не отвечал.
— Ему десять.
Ангел откашлялся и немного помялся, опустившись при этом еще на несколько футов.
— У меня большие неприятности. По пути сюда остановился поболтать с Михаилом, а у него колода карт заначена. Я знал, конечно, что какое-то время прошло, но чтоб столько… — И Джошуа: — Парнишка, а ты родился не в конюшне? Обернутый свивальниками, не лежал в яслях?
Джошуа опять ничего не ответил.
— Так его мама об этом рассказывает, — встрял я.
— Он что — умственно отсталый?
— Мне кажется, ты — первый ангел в его жизни. Я думаю, он просто под впечатлением.
— А ты?
— А мне вообще кранты, потому что я уже на час к ужину опоздал.
— Я тебя понял. Я сейчас лучше вернусь и все еще раз проверю. Если вы по пути встретите каких-нибудь пастухов в ночном, скажите им… э-э, скажите им… что в какой-то момент, где-то… э-э, лет десять назад родился Спаситель. Сможете?
— А чего тут не смочь?
— Ну и ладненько. Хвала Всевышнему по самую рукоятку. Мир на землю и всем людям доброй воли.
— И тебе того же.
— Премного благодарен. Пока.
И так же быстро, как прилетел, ангел кометой взмыл над оливковой рощей, и на нас вновь опустилась темень. Я едва различал лицо Джошуа, когда он повернулся ко мне.
— Ну вот, пожалуйста, — сказал я. — Следующий вопрос.
Наверное, каждый мальчишка задумывается о том, кем станет, когда вырастет. Наверное, многие смотрят, как их ровесники творят великие дела, и думают: «А я бы так смог?» Для меня же узнать в десять лет, что мой лучший друг — Мессия, а я проживу и умру обычным каменотесом, оказалось проклятьем просто непосильным. Поэтому на следующее утро я отправился на площадь и подсел к деревенскому дурачку Варфоломею: я надеялся, что Мэгги выйдет к колодцу. Если уж мне суждено быть простым каменотесом, по крайней мере, мне достанется любовь чарующей женщины. В те дни мы начинали учиться ремеслу в десять лет, потом в тринадцать получали талес и филактерию, и это означало, что мы стали мужчинами. Ожидалось, что вскоре мы заключим помолвку, а к четырнадцати годам женимся и уже заведем семью. Поэтому, как видите, я не слишком-то рано стал подумывать о Мэгги как о своей будущей жене (а кроме того, мне было куда отступать — я всегда мог жениться на матери Джошуа после смерти Иосифа).
Женщины приходили к колодцу и уходили, носили воду, стирали, солнце поднималось все выше, площадь опустела, а Варфоломей все сидел в тени драной финиковой пальмы и ковырял в носу. Мэгги не появилась. Смешно, как быстро разбиваются сердца. У меня всегда был к этому талант.
— Почему ты плачешь? — спросил Варфоломей.
Он был громаднее всех деревенских мужчин, волосы и борода — косматые и нечесаные, а от желтой пыли, покрывавшей его с головы до пят, походил на невероятно глупого льва. Туника у него была вся рваная, и он никогда не носил сандалий. Имелась у Варфоломея только одна вещь — деревянная миска; из нее он ел и всякий раз ее дочиста вылизывал. Существовал он на милостыню селян, да еще подбирал колосья на полях (Закон требовал, чтобы в полях всегда оставалось зерно для нищих). Я так и не выяснил, сколько ему лет. Целыми днями он просиживал на площади, играл с деревенскими собаками, хихикал себе под нос да чесал промежность. Когда мимо проходила женщина, он высовывал язык и говорил: «Бле-эээ». Моя мама утверждала, что у него — разум младенца. Она, как обычно, ошибалась.
Теперь он положил мне на плечо огромную лапу и погладил, оставив на рубахе пыльный отпечаток своей нежности.
— Почему ты плачешь? — снова спросил он.
— Мне просто грустно. Ты не поймешь.
Варфоломей огляделся и, увидев, что мы на площади остались одни, если не считать его приятелей собак, сказал:
— Ты слишком много думаешь. От дум тебе не будет ничего, кроме страданий. Стань проще.
— Чего? — То были первые внятные слова, что я от него услышал.
— Ты когда-нибудь видел, чтобы я плакал? У меня нет ничего, а потому я ничему не раб. Мне нечего делать, поэтому меня ничто не порабощает.
— Да что ты понимаешь? — рявкнул я. — Живешь в грязи. Ты нечист! Ни черта не делаешь. А мне на работу через неделю, и я буду вкалывать всю жизнь, пока не сдохну, надорвав себе спину. Девчонка, которую я хочу, влюблена в моего лучшего друга, а он к тому же — Мессия. А я… я — никто. А ты — идиот.
— Я не идиот, я грек. Киник.
Тут я обернулся и по-настоящему на него посмотрел. Глаза его, обычно тусклые, как придорожная грязь, сияли черными алмазами в пыльной пустыне лица.
— А что такое «киник»?