Агнесса
Шрифт:
Чтобы удостовериться, что не ошиблась, я взяла себе этот журнал, показала его Лене и спросила: «Кто это?» — «Да это же Петровский!» — воскликнула она.
И вот прошло четверть века… На ферме, я уже говорила, вохровцы жили отдельно, но часто толклись в нашем бараке, мы только и ждали, когда же они уйдут, чтобы хоть что-то сварить (если удавалось достать). И вот среди них был один такой Денисов, уже немолодой, лет пятидесяти с лишним, семейный. Среднего роста, слегка сгорбленный, на лице много мелких морщин, а глаза голубые, ясные. Я когда увидела
За это удивительное сходство я и приметила этого вохровца. Я старалась его «разговорить». Сперва он был полон презрения, пренебрежения ко мне — «врагине народа» (так я толковала его холодность), но постепенно стал поддаваться, смягчаться, рассказывать про себя все откровеннее. Стал заходить ко мне в каморку. Сядет на табурет и рассказывает, например, про то, что он почти никакого образования не получил и что выучился он вместе со своими детьми: им зададут что-нибудь в школе — он с ними задание выполняет.
Он говорит, а я, бывало, смотрю на него, и, наверное, был у меня какой-то особенный взгляд. Думаю иной раз — уж не Петровский ли это? Знаю, что невозможно, а иллюзия непреоборимая.
И вдруг пришла к нам проверка, просто неожиданный «шмон», как в лагере говорят.
Была там одна женщина, которой все давали прятать свои вещи, Пронина. Она вроде бы за это даже какую-то мзду получала. Может быть, спрятано у нее было что-то недозволенное, только когда это нашли, разнос устроили страшный, и ее посадили в карцер.
А мне тоже приносили вещи, чтобы я сохранила, думали — у меня целей будет: каморка моя запиралась.
И вот шмон, и нашли у меня эти вещи.
— Это что?
— Это не мое! — говорю.
Ну и давай на меня орать: такая-сякая! Начальство орет и Денисов, подобострастно, в тон ему — чтобы угодить.
— А она, как Пронина, — говорит, — в карцер захотела.
Я слушаю и ушам своим не верю: запросто, по мелочи — ну было бы еще что-то серьезное! — взять и предать меня так подло, так походя!
Поорали-поорали, вещи чужие забрали, но в карцер меня не посадили. На следующий день я выхожу во двор. Идет Денисов. Я обычно всегда приветствовала его: «Доброе утро!» — и он отвечал мне. Но на этот раз я ни слова, даже не посмотрела в его сторону. Он, конечно, это заметил и, думаю, понял — почему.
И вот в тот же день я была на ближней летовке. Вдруг на подводе мчится Бынчукша, жена нашего начальника, и ко мне:
— Ой, Ивановна! Поихалы швыдче — Денисов застрелился!
Я не поверила:
— Денисов? Не может быть!
— Ой, ничего не знаю! Тильки швыдче, швыдче!
Приезжаем. Лежит в холостяцкой казарме. Выстрелил себе в рот из винтовки, часть черепа сзади снесло, все залито кровью.
— Ну, —
Чувствовала я себя так, будто это в меня выстрелили. Я была озадачена, сражена. До сих пор не понимаю этой смерти… Может быть, это было как-то связано с его малодушием накануне, во время обыска? Или, может, совпало с чем-то другим?
Не знаю… Мне мерещится иногда, что и вправду это был Петровский — что-то невозможное, мистическое… Чем не сказка, а? Вот такой странный случай.
В последний год перед освобождением я уже работала в больнице в Аратау медсестрой. Там я подружилась с заключенной Валей Шефер.
Шефер была замужем за сыном того министра Временного правительства (министра торговли?), который фигурирует в «Беге» Булгакова под фамилией Корзухин. Я все хочу узнать его настоящую фамилию, мне называли ее, но я забыла. Ну а раз забыла, то так и буду называть — Корзухин.
Сын носил фамилию отца. Он женился на Вале, и у них родился мальчик Коля; он тоже носил фамилию отца — Корзухин. А Валя оставила свою девичью — Шефер.
Во время войны мужа ее призвали на фронт; он пропал без вести, а ее арестовали как жену такого пропавшего и дали ей восемь лет. Валя совершенно не умела приспосабливаться, а без этого в лагере пропадешь. Ее назначали на самые тяжелые работы. Однажды зимой ее послали в лес за хворостом — она должна была добыть его из-под снега, нарубить, сложить на сани и привезти на волах. В лесу ее застала пурга, и утром Валю нашли засыпанной снегом, без сознания. Однако признаки жизни она еще подавала, и ее отправили в больницу. Там она пришла в себя, но ноги отнялись. Позже ноги понемножку ожили, но сделался у нее тяжелейший полиартрит.
Когда я стала работать в больнице, она уже лежала там, и всякий раз, как речь шла о выписке, наш врач-зэк Андрей Андреевич и врач-вольнонаемная Панна противились этому.
— Ей нельзя, — говорили они, — ей надо лежать.
Так они спасали ей жизнь, понимая, что если она опять пойдет на общие, то погибнет. Ее продержали так два года, а когда она поднялась, то оказалось, что ходить она не может — суставы уже необратимо деформировались. И только кое-как, с костылями, она начала ползать. Андрей Андреевич говорил мне потом:
— Если бы в свое время мы дали ей ходить, заставили бы, суставы восстановили бы подвижность, и она не была бы инвалидом.
Но что было делать? Вопрос тогда стоял так: жизнь с инвалидностью или смерть. И они выбрали для нее первое. Мы с Валей дружим и поныне. Она теперь совсем не может передвигаться, даже и с костылем; она прикована к постели, за ней нужен уход.
Тогда же в больнице лежал латышский писатель Эн В. Это такое имя — Эн, и я буду его так называть. Эн страдал острой формой туберкулеза, болезнь зашла далеко, и мало было шансов, что он выживет. Он очень любил со мной беседовать. Однажды он говорит мне с грустью: