Агнесса
Шрифт:
Я засобиралась в Москву. Но еще до моего отъезда умер Вася. Перед смертью он сказал Боре: «Ты теперь остаешься единственным мужчиной в доме».
Позже Михаил Давыдович писал мне о том времени, когда хлопотал обо мне в Москве: «Ты меня в сердце своем осудила, полагая, что я отказался от тебя, забыл тебя, ты не знаешь теперь, что тогда было. Я пытался что-то сделать… Я не хочу говорить о своих чувствах, о том, как жил тогда, о моем желании умереть. Но я никогда не забывал тебя и переносил это как свое несчастье. Я получил облегчение, когда меня „призвали“. Я освободился от страшной тяжести быть не тем, кем был, и прикидываться…» (14 июля 1955 года).
Следователь «пришил» Михаилу Давыдовичу участие в военном заговоре Гамарника, и Особым совещанием (ОСО) он был приговорен к пяти годам исправительно-трудовых
В лагере его сперва гоняли на общие работы в шахту, но он стал подолгу болеть. Тогда его определили в лагерный клуб. Срок кончился. Михаил Давыдович был сослан в село Явленку Ленинского района Северо-Казахстанской области.
Еще из лагеря Михаил Давыдович писал, что Майя продала дачу в Краскове и часть денег предназначается мне.
Осенью Агуля поступила в Москве в институт, ей дали место в общежитии. Я получила от Майи деньги за проданную дачу и решила ехать жить к Михаилу Давыдовичу в Явленку. Он писал, что очень ждет меня: «Была бы крыша над головой, тепло и ты».
И вот у меня уже все готово к отъезду, все куплено по списку, я укладываюсь. Купила в предварительной кассе билет и послала телеграмму: «Встречай такого-то, поезд и номер вагона такие-то. Сообщи получение».
Ответа нет. Что такое? Почему?
Шлю повторную телеграмму.
На этот раз ответ пришел: «Король выбыл Петропавловск».
Слово «выбыл» нам объяснило все…
А было так. Михаил Давыдович жил ожиданием моей телеграммы. И вдруг к нему приходит человек в форме ГБ: «Вас вызывают в Петропавловск». В страшной тревоге и с нехорошим предчувствием Михаил Давыдович поехал, а там — был арестован.
Арестовали. Михаил Давыдович несколько дней был как безумный, не мог смириться с мыслью, что все разбито. Позже он писал мне об этом времени:
«8 июля 1955 г.
Милый друг мой, Агинька!
Три дня назад исполнилась годовщина того памятного дня, когда я попал под лавину и полетел в пропасть. Это — страшная годовщина.
Я жил в горах в глубоком одиночестве. Вокруг меня был мрак, бессмыслица, жадность, тупость и много жестокости. Я сжался: ушел в себя от реальной действительности и жил в фантастическом мире теней, отображавших какие-то былые образы и выдуманные моей тоской видения. Это было полное одиночество, почти беспросветное. Единственное звено, которое меня связывало с жизнью на этой земле, с реальным миром, с живой действительностью, была она. Я ее ждал, она обещала приехать ко мне. Весь смысл жизни, моей мрачной жизни, был собран в одном желании: увидеть ее.
Едва ли голодный так желает пищи. В ней было мое спасение. Я считал дни, я жил ее приездом. Мечтательность и активная деятельность сочетались между собою в приготовлениях к ее встрече. Я снял домик, веселый, чистый домик с просторной кухней и домовитой русской печью, с одной солнечной комнатой с деревянным крашеным полом. Я спешно уплатил за два месяца вперед и выпил с хозяином „магарыч“ в этот памятный „духов день“. Купил топор и кочергу, а рогач одолжил. Горшки заготовил, и маленький рукомойник блестел своей смешной раскраской. Погребок в кухне, большие сени и кладовая были пусты. И я придумывал разные декоративные украшения, чтобы художественно оформить мой домик к ее приезду.
От этой активной практической деятельности я переходил к активной мечтательности, которая казалась мне более обязательной, чем весь материальный мир… Я слежу за медленно проходящими вагонами… Вот она, смущенная, как будто виноватая, рот чуть приоткрыт… и глаза грустные.
Да, где достану цветы для нее? Куплю в городе. Один букет поднесу ей на вокзале, а другой отдам шоферу спрятать. Когда мы приедем домой через восемь часов, цветы уже будут на столе. И банька будет протоплена. И утка зажарена…
Я подымался по склону горы, где не было троп, я бодро вдыхал снежный воздух и видел ее. Эта великая радость поднимала меня, я легко шагал, пел, улыбался и… как это случилось — не помню, но я полетел вниз.
Меня подхватила лавина и бросила стремительно в пропасть. Я глядел незрячими глазами, слушал слова, не понимая их смысла. В ушах свистело от стремительного падения, и не было страшно. Я ее потерял, ее больше не будет. А мой полет в бездну вечен. Тоска по несбыточному, скорбь по распятом
Четверо суток длилось мое падение в бездну и одинокая ночь. Я достиг дна бездны и не разбился. Со мной возились, пытались привести в себя, какой-то врач — очень милая женщина — участливо лечила меня. Потом другая, случайно встреченная, крепко взялась за меня. Падения и ушибы долго давали о себе знать. И только тогда я понял, что случилось со мной: в ожидании ее я был доведен до предельного накала и неожиданно мгновенно опущен в ледяной раствор. Я потерял сознание…»
Обвинение было такое: в двадцатых числах февраля 1950 года в столовой сельпо села Явленки Михаил Давыдович, его соквартирант Синицкий и никому не известный портной вели якобы антисоветский разговор.
Михаил Давыдович никогда не ел в столовой! В двадцатых числах февраля он был болен, не мог передвигаться, лежал в больнице. Наконец, что за портной? В Явленке всего четыре портных, найти нужного ничего не составляло, но никто и не искал. Прокурор издевательски сказал Михаилу Давыдовичу: «Как мы можем его найти, если вы не называете его фамилию?» Заправлял всем делом областной прокурор Жигалов, сам проводивший допросы, или они шли по его указанию.
Вот такое было дело, и состряпано оно было очень грубо. Михаил Давыдович говорил, что если в Москве иной раз работали виртуозы фантазии, то на периферии шили такими белыми нитками, что уже один просмотр дела говорил все: било в нос явной липой. Приведу только один пример: допрос «свидетельницы»-библиотекарши. На нее напирают:
— Подсудимый занимался антисоветской агитацией?
Она лепечет испуганно:
— Я не знаю…
Нажимают крепче. Она:
— Он знает иностранные языки…
И вдруг ее осеняет:
— Он мне говорил, что дружил с Гитлером!
Ну уж тут — дальше некуда. Судья смутилась: «Садитесь, садитесь, свидетельница!»
Такая комедия была на суде… Но миновали двадцатые годы, когда Зарницкий умом и логикой сумел победить все нелепые обвинения. Теперь, какими бы кричащими ни оказывались нелепости, победы быть уже не могло. Михаила Давыдовича надо было засудить, еще до начала суда решение о нем было принято. Приговор: десять лет лагерей строгого режима.
Зимы в Северном Казахстане лютые, ветры страшные. 14 декабря 1957 года Михаил Давыдович записал в своем дневнике:
«14 декабря — дата в моей жизни. В этот день меня изувечили и довели до такого состояния, в котором я нахожусь. Грудная жаба и гипертония делают свое дело… После шести с половиной месяцев тюремного заключения, голодая и холодая в сырых камерах, я был перевезен в „столыпинском“ вагоне в Караганду. Поезд пришел ночью 11 декабря.
Утром нас повезли в „воронке“ в лагерь — Новый Майкадук — и поместили в БУР (барак усиленного режима), который почти не отапливался. После трех суток такого содержания нас вывели из лагеря и погрузили в открытую грузовую машину… Сколько градусов мороза было, я не знаю, но не менее тридцати.
Не менее трех часов добирались мы до Спасска… Когда прибыли, я не мог сойти с машины. Меня сняли и поволокли. Ночь провели в бане. Я отогрелся, но был „испорчен“.
Когда меня перевели в барак, я все время лежал. Мне было холодно, я никак не мог согреться. Фельдшер, обходивший бараки, заметил меня и повел в амбулаторию: давление у меня было 240/120».
Михаил Давыдович долго лежал в полустационаре. Ну, что такое полустационар, я хорошо знаю: и какие там доходяги бывают, и сколько каждое утро выносят трупов, чтобы где-нибудь поблизости сложить штабелями… Все это я видела, могу себе представить.
Как только Михаил Давыдович смог писать, он послал открытку. Она начиналась: «Дорогая моя!» Открытка была адресована мне, но я прочла Майе и Бруше «Дорогие мои!», чтобы им не было обидно… Там была такая фраза: «Теперь смогу написать только через полгода…» — это потому, что в «режимном» лагере можно было писать и получать письма только два раза в год.