Ахилл и черепаха
Шрифт:
Теперь он стоял перед самыми воротами в город — собственно говоря, это были даже не ворота в утилитарно-точном понимании, а локальный образ ворот, потому что стена вокруг разрушилась и в город можно было войти в любом месте. Но Ноан радовался, как ребенок, что торжественно войдет в тяжко кованные, чуть растворенные ворота. Он поднял голову и увидел герб города, чудесное чугунное литье — колесо, разделенное на четыре части фигурами крылатых пантер; у трех крылья были мирно опущены, у четвертой же на самом верху развернуты широко, для полета. «Вращается ли оно?» — подумал Ноан, и будто в ответ колесо заскрипело. Он усмехнулся: они и чугунные умеют рычать. И вошел
Солнце поднималось, но на улицах было совершенно безлюдно. Снег падал, мягко устилая ступени таинственно молчавших домов. «Сегодня тридцать первое декабря, — думал Ноан, — люди подольше отдыхают от труда и забот, чтобы в новогоднюю ночь без устали пять вино, дурачиться, танцевать…»
В эту минуту он увидел первого человека: высокой, как копье, метлой тот разметал на углу, вполоборота к Ноану, снег, очищая дорогу для повозок с вином и съестным, которые, очевидно, вот-вот должны были разбудить эту не очнувшуюся еще от позднего сна улицу. Ноан остановился, наблюдая с детским удовольствием за тем, как чуть замедленно и широко ходит метла, расшвыривая желтый, розовый, голубой, разноцветно дымящийся снег. «Ради этого, — думал Ноан, ощущая, как опять натянулись те нити детства, — стоило перейти через горы и повыше».
Человек на углу разметал снег, собирая его в высокие сугробы. Работая усердно, в заботе о том, чтобы дорога была чиста и обнажились удобные для езды камни, он развернул метлу в сторону Ноана, изогнул тело в размахе, чуть откинул голову назад — и Ноан ахнул, застыл: не было у человека лица! Тот быстро опустил голову, как требовала работа метлой, и опять резко поднял ее, повинуясь усилиям рук; а Ноан окаменел, чувствуя, что нити детства, казавшиеся еще несколько секунд назад добрыми и разноцветными, теперь тяжко разматывают в нем темный клубок ужаса.
В самом начале жизни, когда мир познаешь на ощупь, еще не понимая его, а только чувствуя, ощущаешь боль от огня и улыбаешься тающему на губах снегу, он испытал потрясение, которое ушло на дно души, потонуло и теперь выплыло оттуда, как выплывает фантастическое чудище, лежавшее тысячи лет в умятых толщей воды укромных камнях океана. Тогда он не увидел — ощутил отсутствие лица и сейчас, почти через четверть века, почувствовал в кончиках пальцев тепло нагретой извне солнцем, а изнутри человеческим дыханием мягкой телячьей кожи. И услышал вопль бабушки: вопль ужаса и надежды, что бог пощадит безрассудного несмышленыша.
Уроды. Они были тайной города. Их лица — до последних дней жизни — закрывали маски из тесно переплетенных узких, гибких ремней с тремя еле уловимыми щелями, чтобы дышать и видеть. Но непроницаемая телячья кожа не спасала от страха, от ощущения близости темных, таинственных сил.
Они рождались от обыкновенных, хороших, добропорядочных людей: бюргеров, чеканщиков, ювелиров, пекарей, и даже родители никогда не видели их лиц. Нельзя было видеть: помрачался от ужаса рассудок или разрывалось сердце. Разрешалось ли им когда-нибудь, хотя бы наедине с собой, отдирать от лица эту вторую, облепляющую голову намертво кожу? Они мели улицы, ухаживали за лошадьми, работали в каменоломнях; тот, о котором помнили пальцы Ноана, носил воду, рыхлил огород.
«Сон это или явь?» — думал он, боясь еще раз посмотреть на бесформенное, обрешеченное тесными узкими ремнями мертвое лицо человека с метлой. И — заметил: снег стал опять белым, камень — черным, метла — неопределенно унылых оттенков испитого чая, будто начисто вылиняли разноцветные стекла, через которые он только что видел мир.
Человек
— Что с тобой, рыцарь, ты ранен?..
Он медленно, с усилием разлепил веки. Перед ним была она — девочка его детства, он узнал ее по голосу раньше, чем увидел, а когда увидел, то решил, что это сон.
— Ты ранен? — повторила она. — Ты шел и падал, твое лицо… твои руки… Очнись, рыцарь!
— Твое лицо… твои руки, — улыбнулся он, понимая, что она перед ним наяву.
— Ты улыбаешься? — отступила она растерянно. — Я…
— Нет, — остановил он ее. — Нет… Я узнал тебя, понимаешь, узнал. Ты жила на улице Малых Шагов. Мы в детстве играли, лазали по деревьям. Я для тебя доставал самые большие яблоки. Помнишь, помнишь?.. — Он тараторил, стараясь поспевать за разматывающимися в нем нитями, которые опять стали легкими, добрыми, многоцветными. — А когда ты разбила колено, я полез на дно оврага, там, за стеной, и нашел лист Огуары, помогавшей рыцарям даже от удара дракона…
— Можно подумать, что ты сам этой ночью боролся с драконом, — тихо отозвалась она.
— А твое колено уже не болит?
Она молчала; он рассмеялся:
— Кажусь тебе, наверное, дураком? Но понимаешь, я лишь сейчас понял, что никогда не забывал ту девочку, ее разбитое колено и лист Огуары.
Она рассматривала его, будто не слыша беспечно ликующей болтовни.
— Ты сейчас упадешь от усталости. И вот-вот откроются ставни домов.
— Не бойся… — хотел было он успокоить ее по-мужски небрежно, но осекся, ощутив возможное неблагородство этих беглых слов: ведь неизвестно, чего она боялась.
А она уже не рассматривала, а изучала его: с откровенным любопытством, по-женски остро и подробно. Ноан почти не опасался за одежду. На нем было именно то, что в XIII веке в Европе носили состоятельные молодые люди. И шляпа, и плащ, и сапоги, и даже не видный сейчас, висевший лихо на поясе, расшитый золотом кошелек. Он раздобыл это в запасниках музеев, бережно нес в особом мешке и тщательно переоделся, лишь перевалив за последний хребет, хотя, конечно, и раньше, чем нужно: не подумал об опасных расщелинах, ниспадавших к воротам города. Но и ободранный острым камнем, Ноан стоял перед ней в подлинной одежде, может быть, даже более подлинной, усмехнулся он про себя, чем та, в которой сегодня щеголяют рыцари в этом городе.
— Рыцарь! — торжественно и тихо, не поднимая головы, объявила она. — На тебе сапоги, которые носили еще до первого Великого Возвращения. Посмотри: они же с тупыми мысами!
Ноан посмотрел: настоящие баронские сапоги, он их еле вымолил в музее — редчайшая, уникальная вещь.
— Рыцарь, — говорила она еще тише и торжественнее, — сапоги с тупыми мысами не носят в нашем городе вот уже три Великих Оборота Колеса.
Не понимая ее, он рассматривал в растерянности казавшиеся ему теперь уродливыми, как морды доисторических ящеров, тупые мысы сапог.