Ахилл и черепаха
Шрифт:
— Наш Великий Архивариус и Летописец Таам, — услышал Ноан милый голос Тао, — подсчитал: за один Оборот колеса крема и сливок в городе съедают столько, что из них можно было бы выстроить сто ратуш. Обыкновенно старух ограничивают, чтобы не иссякли запасы муки и сахара, но накануне сегодняшней ночи…
— Тао! — воскликнул Ноан, не дав ей объяснить, почему накануне сегодняшней ночи старухам дают лакомиться вволю. — Яблоки!
Да, там, где площадь уминалась в раструб одного из бесчисленных, убегающих в разные концы города переулков, стояла большущая корзина с большущими яблоками, на них опускались голубые,
Они низко наклонились над переполненной корзиной. Ноан медлил, выбирая то единственное, самое округлое, которое, углубив ладони, соединило бы и переплело их пальцы, вернув ощущение первого дара, первой боли.
— А ты повороши, рыцарь, выбирая, может, оно, твое, на самом дне…
Подняв голову, Ноан увидел женщину, обтаявшую от одряхления до костей, напоминавшую больную, даже умирающую, птицу. Она сидела на корточках чуть в стороне, в углублении раструба.
— Да, да, — вернулся он к действительности и расстегнул быстро кошелек, нашаривая монету, соображая насмешливо, не устарели ли в этом городе его музейные деньги так же, как тупые мысы сапог.
— Не надо ни золота, рыцарь, ни серебра. Ты улыбнешься мне — и это дороже денег.
— Старая, добрая, сумасшедшая Кло, — зашептала Тао в ухо Ноану. — Я расскажу тебе о ней после. — И добавила уже отчетливо, желая польстить старухе: — Кло не только торгует яблоками и орехами — она видит человеческое сердце и умеет гадать.
— Да? — радуясь оживлению Тао, удивился Ноан. — Мне никогда в жизни не гадали. Ну погадай, Кло, если можно, — заглянул он, нагибаясь, в ее испекшееся от мудрости или горя лицо. — Я улыбнусь тебе дважды.
— И тогда, если ты улыбнешься мне дважды, я поверю, что еще не ушла или вернулась опять пора бесстрашных рыцарей.
— Почему? — не понял Ноан.
— Потому что, рыцарь, ты умрешь сегодня ночью.
— Я не умру никогда, Кло, — улыбнулся Ноан.
— Да, — покорно и тихо согласилась она, — ты не умрешь никогда. — И повторила с резкой печалью: — И ты умрешь на рассвете…
— Может быть, в корзине твоей лежит отравленное яблоко? — улыбнулся Ноан опять с искренним весельем, потому что отравленное яблоко тоже уводило в мир детства.
— Нет, — тряся головой, повысила голос старуха, — яд тебе не опасен. Бойся, рыцарь, неотравленных яблок…
— Она безумна, — шепнула Тао.
Ноан наклонился, в его ладонь легло что-то блаженно-холодное и большое; и он, разогнувшись, в третий раз улыбнулся Кло.
— Ты самый щедрый из рыцарей, — поблагодарила она строго.
Щель переулка вобрала их, зажав суровыми, без окон стенами.
— Она совершенно безумна, — повторила Тао тихо-тихо, потому что и тут эхо углубляло и расчленяло шепот. — Я расскажу тебе ее историю.
— Можно подумать, что я чего-то боюсь и ты меня успокаиваешь, — так же тихо рассмеялся Ноан.
— Нет, — резко обернулась Тао, — в твоем бесстрашии… — шепот ее потрясал тысячелетние стены, — в твоем бесстрашии, — она умолкла, видимо, не желая называть его рыцарем и не находя иного, более созвучного настрою ее души обращения.
— Меня зовут Ноан, — помог он ей.
— В твоем бесстрашии, — она не назвала его по имени, но пауза была насыщена большим
Теперь и он услышал нарастающие в четком ритме удары; кто-то надвигался уверенно, тяжко. Ноан и Тао сжались, спиной к стене, оставив из вежливости как можно больше места тому, кто не спеша топтал камни. Они стояли с достоинством и учтиво, чуть наклонив головы, и не видели человека, который, поравнявшись, замедлил шаг и остановился, по-видимому, тщательно рассматривая что-то заинтересовавшее его в высшей степени.
— Да, — загремел, как горный обвал, старый голос, — вот уже тысяча двести лет, три оборота колеса, я доказываю молодым людям в нашем городе, насколько тупые мысы сапог естественнее уродливых острых. И — бесполезно. Любовь к новшествам оказывается могущественнее чувства красоты. И вот появился отважный человек, явственно восстановивший истину. Эта чудесная округлость повествует о многом.
Он умолк, видимо углубившись с наслаждением в бесконечно содержательное повествование. Потом вытащил из кармана плаща, в задумчивости поднес к подбородку руку — резко зеленый луч сильным и точным ударом поднял опущенные головы Тао и Ноана и стал разливаться вокруг, расплескиваясь по переулку, утрачивая постепенно нестерпимую яркость.
Они стояли теперь как бы на дне моря, в безмолвии исполинских подводных камней, все явственнее различая лицо старика, поглаживавшего подбородок.
— Епископ… — в почтительном поклоне застыла Тао.
— День, дети мои, — улыбнулся он им с отеческой мягкостью, — начался хорошо. Я иду из акушерского дома. Родились мальчик и девочка, и оба ребенка нормальны, им не нужны маски.
Ноан видел лицо бессмертного епископа будто бы через наплывы волнующейся зеленой воды. Оно казалось раздражающе изменчивым — то смеялось, то печалилось, то удивлялось, хотя на самом деле, угадывал Ноан, оставалось неизменным. Безразличным? Настороженным? Ироничным?
— Но бытие, — епископ говорил углубленно-тихо, точно пытаясь понять что-то важное для себя самого, — бытие, дети мои, это — Янус, оно двулико. Двое родились — двое должны умереть.
— Назначена чья-то казнь? — вырвалось у Ноана.
— Нет, нет, — с достоинством возмутился епископ. — Это совершится само собой, по охраняющему наш город закону Великого Равновесия, автоматически, как выразился бы Второй Великий Маг. Число жителей должно оставаться неизменным. Мы ведь ничего, — морская вода, заколебавшись сильнее, размыла его лицо, — ничего нового не строим. Уже давно, давно, давно…
А когда волнение воды, вызванное тем, что резко отклонилась от подбородка украшенная изумрудом рука, улеглось и желтые, истонченные пальцы окоченели в небрежно-аристократической телесной задумчивости, Ноан увидел: выражение лица не ироническое, не безразличное и не настороженное, а утомленно-сострадательное, и это его поразило.