Ахилл и черепаха
Шрифт:
Ноан импульсивно резко подался туда, сжав кулаки, но Тао его удержала:
— Успокойся! Сегодня ночью в городе разрешены шутки и вольности.
— Шутки? — опешил Ноан.
— Ну да, — улыбнулась она печально. — Люди отдыхают от трудов и забот.
— Не хотел бы я, однако, стать жертвой подобной шутки, даже ради отдохновения этой почтенной публики.
— Доберемся переулками. Там сейчас ни души, — потянула она его за руку.
Едва выйдя к ратуше, Ноан отметил, что, несмотря на обильно и медленно текущие с разных концов города толпы, тут царит совершенно определенный, видимо раз навсегда — установленный, порядок. Там, где утром были раскиданы столики кондитерской, у низких домов, напротив ратуши, вогнуто, полукружьем
У самой ратуши, в ее исполинской тени, высился покрытый сумрачно-багровой тканью помост («Для епископа и высокопоставленных лиц», — быстро объясняла Тао); рядом, там где тень была особенно густа, стоял одетый в черное второй помост, пониже («Для магов»); и, наконец, тянулось вдоль ратуши выложенное обыкновенным низким камнем возвышение («Для алхимиков, астрологов, архивариусов и летописцев…»). Тао и Ноану пофартило: они угодили сюда.
Позади них, когда стояли они, озираясь в раструбе выбегающего к ратуше переулка, выросла как из-под земли высокая, облаченная в пергаментно-желтую, похрустывающую мантию фигура.
— Добрый вечер, господин Таам! — воскликнула Тао.
Человек доброжелательно наклонил узкий, заостренный нос и, заметив легкую растерянность молодых людей, покровительственно подхватил их под руки, быстро повел к возвышению, поставил рядом с собой. «Великий Архивариус и Летописец, — успела шепнуть Ноану Тао. — Мой дед одевал в кожу его рукописи, и он до сих пор не может нахвалиться этой работой».
— Да, да, милая Тао, — важно заговорил Великий Архивариус, еще ниже наклонив нос, точно эта наиболее выдающаяся часть лица и была отяжелена мыслями, которые он собирался высказать, — теперешние переплеты — детская забава в сопоставлении с работой почтенного вашего деда. Искусно тисненная кожа сама сообщала величие событию, память о котором она сохраняла для потомства. Но тише!.. Появились епископ, почтеннейшие из бюргеров и маги…
Тишина у ратуши стала еще более осязаемой и весомой с той минуты, когда на высокий, сумрачно-багровый помост поднялись бессмертный епископ и богатые бюргеры, — особенно выдавалась массивная фигура именитого Кварка, — а на соседний, черный, пониже — три мага, тоже в черных, но расшитых золотом облачениях.
Маги запрокинули лица, уставились сосредоточенно в небо. Над городом шевелились укрупненные чашей гор, как телескопом, созвездия. Маги одновременно в четком поклоне опустили головы, епископ замедленно поднял руку. Ноан ожидал, что ночь из факельно-дымной станет зеленой, нахлынет, затопит морская вода, но кольца на руке епископа сейчас не было; тусклая даже в отсветах огня, она повелительно вызывала что-то: сюда, сюда!..
Из-за массивного, похожего на скалу, высившегося в изголовье площади дома Кварка, как из-за кулис, медлительно, с явственно ощутимой даже издали тяжеловесностью выплывали фигуры, одетые, точнее задрапированные в ткани, разноцветные с ударом в черное: густо-багровые, темно-сизые, перезрело-лиловые, сумрачно тяжелеющие золотом, полуночно-синие…
Епископ опустил не без изящества сухую, тусклую руку — там и сям заблестели лезвия кос; фигуры, покачиваясь мерно, задвигались, закружились, наплывая; и Ноан узнал в них старух, которые утром у кондитерской жестоко рушили серебряными лопатками феодальные замки из теста и крема, насыщаясь до отвала зубцами стен, деталями подъемных мостов, стенами башен. Сейчас, хорошо освещенные факелами, они танцевали напротив епископской трибуны: обнимались, отталкивались, кружились, соприкасаясь остриями кос, разбегались в разные стороны, усердствовали, стараясь заслужить высочайшее одобрение.
— Пляска смерти… — шепнула Тао Ноану.
Одна из старух, поднявшись с усилием на высокий помост, поцеловала епископа в губы. Это резко воодушевило остальных — они рассыпались, побежали к безмолвствующей под величавыми эмблемами цехов толпе, заключали в объятия мастеров и подмастерьев.
— Сегодня ночь Великого Равенства, — шепотом поясняла Тао. — И бессмертный епископ, и последний из подмастерьев подвластны…
В эту минуту подбежала старуха и к их возвышению, остановилась, отдыхая, делая вид, что рассматривает алхимиков, астрологов, архивариусов и летописцев в поисках избранника. У нее явно уже не было сил, чтобы подняться сюда, и старомодно изящный Таам нагнулся, рыцарски почтительно подал ей руку. Ноана удивили ее черно-белые, густые, казавшиеся сочными усы. «Взбитые сливки! — догадался он. — Да это же она, в ночном чепце, черпала из бездонной тарелки…»
Старуха хотела обнять Таама, но губы Великого Архивариуса были надежно защищены носом. Она лениво обхватила руками голову тщедушного человечка — писаря, судя по изображениям гусиного пера на обшлагах рукавов, и сочно поцеловала его, оставив не только на губах и щеках, но даже на лбу и почему-то на кончиках ушей остатки любимого лакомства. Писарь несколько раз быстро облизнул губы тонким язычком, попробовал даже дотянуться до щек и, не поблагодарив старуху за избрание, отвернулся. Лицо его выражало тоску. Таам, учтиво улыбаясь, помог женщине сойти с возвышения, и она, собравшись с силами, побежала к остальным. Разноцветные с ударом в черное фигуры растворились в раструбах нескольких переулков, канули в каменные щели, как в бездонные люки вечности.
— Гм… — покачал носом Таам. — Если верить летописям, то в ночь Третьего Великого Возвращения это выглядело торжественнее и даже, пожалуй, веселее. Тогда в городе еще не умерла музыка… — Он быстро закусил губу и огляделся, как человек, ляпнувший лишнее. Машинально посмотрел вокруг себя и Ноан. Его опять поразило тоскливейшее выражение лица писаря: была в нем мука, абсолютная и безысходная, ставшая для души обыденным состоянием, как для носа, чувствительного к холоду, — неизбывный острый насморк. Даже застывшие хлопья сливок, до которых не дотянулся тонкий язычок, ничуть не казались забавными.
Но вот на середину площади выбежал быстроногий карлик Пак. Он начал танцевать, показывая восемь, десять, двенадцать ног, играя руками и украшенной шутовским колпаком головой. Он танцевал, не чувствуя собственного веса, без малейших видимых усилий. Его маленькое тело ликовало.
Он в последний раз высоко подпрыгнул, задрав вверх подбородок, раскинув, как для полета, руки, играя бесчисленными ногами, казалось, задержался в воздухе секундой дольше, чем позволяет неотвратимость земного тяготения, и рухнул, упал на колени. Потом медленно-медленно, точно испытывая терпение окружающих, поднялся, постоял в задумчивости и стал раскачиваться наподобие перевернутого маятника, усиливая и усиливая размах колебаний. Это было чудом ловкости: казалось, голова Пака вот-вот коснется мостовой. Но маятник, отсчитав отмеренные судьбой минуты, замер — завод кончился, и Пак уже в новом ритме и рисунке танца тяжело задвигался, еле волоча две тонюсенькие ножки. Он с тоской озирался вокруг, тащился лениво, будто засыпая на ходу, и, очнувшись, начал посылать епископу и толпе воздушные поцелуи. Порой он задерживал дольше, чем надо, пальцы на губах, судорожно съеживаясь, как человек, которого на людях тошнит. «Пародирует старух!»— радостно догадался Ноан.
Карлик шел, отяжелев настолько натурально, будто тащил на спине глыбу ратуши, и через несколько шагов затрясся, уткнувшись лицом в подставленные ладони; его рвало шоколадно-бисквитной романско-готической архитектурой, обилием съеденных утром феодальных замков. Он забавно корчился, исходя пудами теста и крема.
И Ноан, ощутив восторг освобождения, расхохотался. Это было веселье, которое возносит, как волна, опьяняет и молодит. Его подняло над безмолвной толпой, сумрачно-багровым возвышением епископа, над ратушей, над городом; он хохотал, как никогда в жизни.