Актерская книга
Шрифт:
У нас под 50-й год устроили «пивной бал». Мама вернулась после второй отсидки. Мне поручили хозяйство. Я накупил пластмассовых подстаканников розового цвета и граненых стаканов, — все это стоило копейки. Гостей было много. Мы с Юркой Ремпеном, моим школьным товарищем, притащили в больших банках бочкового пива и за это были допущены на взрослое пиршество. Взрослые умели веселиться и под пиво с колбасой.
В тот вечер «пивного бала» вспоминали другой бал, в Доме искусств — тоже без харча, но с масками и маскарадными костюмами, танцами и стихами. Говорили об О. Э. Мандельштаме, об Андрее Белом и поминали их пивом
Трудно было ему в те годы, настолько трудно и одиноко, что когда я бежал из школы домой по бульвару на улице Софьи Перовской, Михаил Михайлович часто окликал меня и предлагал посидеть с ним на лавочке. О чем он со мной говорил, не помню. Мал я был, да и дурак порядочный, — другое гуляло в голове.
Теперь часто думаю: вернуть бы все вспять и мне — теперешнему — поговорить с ними всеми, послушать их, запомнить поподробней…
Больше других я узнал Б. М. Эйхенбаума, так как имел радость встречаться с ним и в студенческом возрасте, и потом, когда уже был молодым актером. Он даже успел увидеть меня в «Гамлете» и много раз говорил со мной об этой пьесе.
Борис Михайлович научил меня любить симфоническую музыку, и по его настоянию родители покупали мне все шесть абонементов в филармонию. Эйхенбаум слушал музыку с партитурой на коленях. Как только появились в продаже первые проигрыватели из пластмассы, он купил себе такой и начал коллекционировать долгоиграющие пластинки. Незадолго до его смерти я, приехав в Ленинград, привез ему в подарок диски с записью музыки Чайковского и Рахманинова. Борис Михайлович поблагодарил:
— Спасибо тебе, Миша. Но знаешь, ты их забери. Я уже Чайковского не слушаю.
— Почему, дядя Боря? Вам не нравится Чайковский?
— Не в том дело. Мне в мои годы уже трудно слушать такую музыку. Теперь я слушаю Баха, Моцарта, Генделя…
И моя любовь к стихам — это он. Борис Михайлович всю жизнь занимался Лермонтовым, и ему почему-то было приятно думать, что я родился в один день с Михаилом Юрьевичем, в ночь с 14-го на 15 октября. В мой день рождения он неизменно дарил мне лермонтовские книги со своими вступительными статьями и комментариями. И обязательно надписывал. Он вообще любил шуточные надписи в стихах и называл себя «надписателем».
В 1944 году он подарил мне двухтомник Лермонтова с такой надписью: «Маленькому соседу Михаилу Михайловичу Козакову по случаю 10-летия его рождения в один день с М. Ю. Лермонтовым.
Ленинград, 14 окт. 1944 г.»
В 47-м уже на однотомнике Лермонтова я прочитал:
Нынче Мише Козакову Подношу сию обнову, Восемь «Мишиных» поэм С моим примечанием.Когда мне исполнилось семнадцать, вместо Лермонтова, изменив правилу, Эйх подарил мне академическое издание Дениса Давыдова со своей статьей и с непременной надписью:
Раз тебе семнадцать лет, Значит, ты уже поэт. Исходя из этих видов, Вот тебе Денис Давыдов.На фотографии, которая стоит на моем письменном столе, Борис Михайлович очень красив: изящные черты лица, пенсне, седые английские усы, седые виски, лысину не видно, — на голове элегантная шляпа. Снимок с автографом:
Не в брюках смысл и не в Приапе — Все дело, милый, только в шляпе.Б. Эйх
Все эти милые семейные надписи (как в старину стишки в альбом) я привожу только затем, чтобы хоть как-то восстановить характер дяди Бори. В нем было удивительное сочетание редкого интеллекта и наивного простодушия… Ближайшим другом Бориса Михайловича был В. Б. Шкловский. «Шкловцы», как их называл старый Эйх, Виктор Борисович и Серафима Густавовна бывали в его доме всякий раз, когда приезжали в Ленинград. «Витенька с Симочкой приехали», — радостно сообщал Эйхенбаум отцу.
Когда Борис Михайлович был за «компаративизм» и «формализм» изгнан из университета, Виктор Борисович сразу приехал в Ленинград. «Витенька» отреагировал на «Боречкино» изгнание следующим образом: войдя в квартиру, энергично разделся и, поцеловавшись с хозяином, быстро прошел в его кабинет; ходил по кабинету взволнованный, взбудораженный, квадратный, широкоплечий; могучая шея, неповторимая форма бритой наголо головы, которая всегда напоминала мне плод в утробе матери. Ходил, ходил, пыхтел, а потом, не найдя слов, схватил кочергу, стоящую у печки, заложил за шею, напрягся и свернул ее пополам. Этого ему показалось мало! Он взял ее за концы, крест-накрест, и растянул их в стороны! Получился странный предмет. Он вручил его Борису Михайловичу и, тяжело дыша, сказал:
— Это, Боречка, кочерга русского формализма.
И только после такой разрядки смог начать разговор со своим другом…
Старый Эйх очень переживал в те дни — и особенно болезненно — предательство своего любимца Ираклия Андроникова, который когда-то был его учеником, дневал и ночевал у него дома, где был принят как сын. Борис Михайлович, правда, всегда огорчался, когда тот слишком много сил отдавал концертной деятельности. Он считал, что науку не следует разменивать на что-нибудь иное.
Но, огорчаясь, любил. И вот когда шла травля компаративиста Эйхенбаума, Ираклий, его Ираклий, подписался под какой-то статьей или даже написал какую-то статью.
Прошло время, и Ираклий Луарсабович снова появился в доме на канале Грибоедова. Лизка и я восхищались его рассказами, показами и пародиями на общих знакомых, тем, как он мог «сыграть» симфонию за целый оркестр. Как мне потом объяснила мать, Ираклий воздействовал на деда через внучку и меня. Старик, видя наше восхищение, сам смягчался к нему…
Когда-то мы смотрели в Театре Ленсовета инсценировку «Хождения по мукам». Романа я не читал, но спектакль мне понравился. На сцене размалеванные, крикливо одетые футуристы, красавец Бессонов, загримированный под А. А. Блока, потом разудалый батька Махно, поющий песни под гармошку. Рядом со мной Эйхенбаум ерзает в кресле. В антракте спрашиваю:
— Вам что, дядя Боря, не нравится?
Он отводит меня в сторону и говорит очень серьезно:
— Ты сейчас, Миша, может быть, не поймешь то, что я тебе скажу. Но запомни на всю жизнь. Это все ложь.