Актовый зал. Выходные данные
Шрифт:
Мы с Гансом молча выслушали его бурную тираду, а потом я спросил:
— Это что, новая линия? Бокс отныне отменяется?
— Вздор! Это всего-навсего мое личное мнение; мне хотелось наконец-то его изложить. Надеюсь, у нас еще дозволено прийти и высказать свое мнение, не оставляя за собой никакой линии.
— Но ты же работаешь в инстанциях. Как же вы там обсуждаете подобные проблемы?
— О, мы уже давно все решили. Одни за бокс, другие против, но, пока бокс включен в Олимпиаду, мы будем участвовать. Еще одна проблема, которую придется отложить до коммунизма.
— А тогда бокс отменят? — чуть не с возмущением спросил Ганс.
— Если б у меня хватило сил, — вздохнул Ксавер. — Но тогда уж мне нужны силы, чтобы
Мы проводили его до выхода из редакции, и, вернувшись, Ганс спросил:
— А что ему, собственно, нужно было?
— Видишь ли, Ганс, — ответил я, — человеку бывает необходимо высказаться.
— Верно, — согласился он, — разве и ему?
Удивительный вопрос — удивительный в первую очередь оттого, что мы все его задаем снова и снова. Среди нас и вокруг нас раскинулось царство самоочевидного, но над нами начинается нечто мистическое. Мы несем на себе груз стародавних суеверий: наши верхи устроены иначе, чем мы; хотя они и не равны богам, но не равны и нам, простым смертным. Слепленные из той же глины, что и мы, они все-таки устроены иначе, считаем мы, потому что стоят над нами.
Приглушаем ли мы тем самым зависть или ссылаемся на природу и чудеса, чтобы легче сносить собственную роль? Требуется ли у нас подобная оговорка? Требует ли наш строй подобных рассуждений?
Если в нас еще сильна слепая вера, так оттого лишь, что ей не противостоит достаточный запас знаний или эти знания недостаточно глубоки, чтобы рассеять наши химеры.
Ведь химеры — или, как люди просвещенные, скажем, пустые домыслы — чистое воображение, выдумки от начала до конца, уродливое наследие прошлых лет.
Да, в первую очередь уродливое наследие. Нас по рукам и ногам опутывают традиции; мы ходим на помочах унаследованных представлений, нами управляет привычка мыслить по старинке.
Такое положение вещей должно бы нас неприятно поразить, взволновать, обеспокоить, пробудить: эй, проснитесь, мы живем в нынешнем, новом мире, а не в старом! Нами нынче правит наш брат. А нашему брату задачи ставит не бог-отец или какой-либо другой, более телесный праотец, наш брат не командовал еще в пеленках гвардией, с нашим братом голос из тернового куста не беседовал, нашего брата ни один Готский альманах{97} не предусмотрел, и вообще Провидение, когда речь шла о нашем брате, отличалось удивительной слепотой.
Геральдики на нас в обиде, мы лишили их куска хлеба, да, их тоже; им ничего, кроме ретроспективных изысканий, не остается, а нам остается их гнев, мы ведь не можем предъявить ни скипетра, ни короны, ни державы, ни горностая — регалий высокого сана и происхождения; мы вообще неблагородного происхождения, наши предки не оставили нам данных для пестрой пачкотни, для опознавательных знаков исстари унаследованной власти. Наши родословные деревья никто не рисовал, с их ветвей ведь не свешивались гербы, гордые орлы не садились на их сучья, не взблескивало бриллиантом соколиное око, двуглавые птицы не свидетельствовали о наших сказочных деяниях, грифы не объявляли наше происхождение легендарным, а крылья дракона не хвастали, будто мы явились из волшебного королевства. У нас, если судить по генеалогии, нет прошлого.
А потому мне не забыть истории, которую я слышал однажды вечером, после конференции в малом зале дворца
17
Восемнадцатого века (итал.).
— А ты, как я посмотрю, тоже из тощих. И я из тощих. Твои все были тощие? Мои-то все были тощие.
Пока младший собеседник осознавал честь подобной общности и старался найти подходящий ответ, Людвиг Ренн обозрел внимательным взглядом далекое прошлое и добавил:
— Постой, постой, в семнадцатом веке был среди наших, да, был среди них один толстяк.
В семнадцатом — стало быть, этак двести пятьдесят, триста пятьдесят зим и лет назад — оказался среди них толстяк, толстый среди сплошь тощих Гольсенау, один-единственный, кто выделялся дородством в легионе долговязых камергеров, шталмейстеров, штандарт-юнкеров, генералов и кадетов, один-единственный, кто персоной своей целиком заполнял одну из бесчисленных рам в стиле барокко, рококо, бидермейер и модерн, один-единственный такой оказался среди них триста лет назад, и они это запомнили.
У нашего брата случаются осложнения разве что с прадедушкой: горшечник он или точильщик, перебрался из Нюрнберга в Гольштинию или это тот, что проживал в Хейдедорфе? Порой, когда непорядков в стране бывало меньше и домашнему порядку они большого урона не наносили, не вынуждали часто и поспешно спасаться бегством, прихватывая лишь самое необходимое, — так вот, порой у нашего брата можно было отыскать кусок картона, обработанного по совершеннейшему методу господина Дагера, на котором изображены застывший в напряженной позе усач и — чаще всего — куда меньшего росточка женщина, застывшая в туго накрахмаленной блузке; на обороте картонки угловатым готическим шрифтом сообщалось, что-де на обороте сфотографирован Кристоф Грот с супругой Фридерикой, урожденной Штельмахер, а изготовлен снимок фотографом Мурцей по случаю счастливого возвращения вышеназванного Кристофа Грота с великой битвы под Седаном в год коронации — тысяча восемьсот семьдесят первый.
Порой до нашего брата доходило, что некий Готфрид Грот приобрел в окрестностях Лауенбурга десять акров земли, некий Людвиг Грот обучился в Лерте ремеслу гробовщика, некий Готхельф Грот дослужился в гренадерах до ефрейтора, другой же Готхельф Грот взял в супруги Матильду Нельс, а некий Фюрхтегот{99}, да, именно Фюрхтегот Грот, за участие в вооруженном мятеже разыскивался полицией, вывесившей объявочные листы.
А в иных случаях, особенно когда ты звался Давид и поступал в школу весной после пожара рейхстага, нужно было знать историю трех поколений предков, но запас сведений убывал, как яркость источника света с квадратом расстояния, и за пределами светового круга от керосиновой лампы царила непроглядная тьма.