Актовый зал. Выходные данные
Шрифт:
Гроты и семнадцатый век взаимосвязаны не больше, чем Гроты и Оливер Кромвель, Генри Перселл и Блез Паскаль; самая смелая фантазия не рискнула бы установить между ними связь. Чистое безумие даже вообразить, что один из тогдашних Гротов имел хоть малейшее понятие о своих великих современниках, пусть бы только в Германии. Лейбниц отстаивал свои монады, у него недоставало времени на Гротов, а Гроты отстаивали свою жизнь, им бы только выжить, у них недоставало времени на господина Лейбница.
Быть может, им случалось спеть благочестивую песнь господина Грифиуса, быть может. Быть может, они слышали от учителя о современных романах господина Гриммельсгаузена, быть может. Быть может, некий одержимый
Скорее всего, Гроты, во всяком случае многие из них, как и прочие люди, захлебнулись в бурных волнах Тридцатилетней войны. Вот каков был для них семнадцатый век.
И уж наверняка многие Гроты гибли если не от оспы, так за религию и за все то, что шло под ее маркой, гибли в битве при Белой горе, на мосту через Эльбу близ Дессау, под Штральзундом и при Витштоке на Доссе. Не такой уж буйной фантазией нужно обладать, чтобы услышать тревожные крики некой Элизабет Грот, сзывающей детей, потому что в деревню нагрянули мансфельдцы; чтобы услышать вопли саксонского Грота, которому пика брауншвейгского Грота проткнула печень; или уловить хохот Грота из Гольштинии сквозь рев померанского Грота, висящего вниз головой над костром, который весело раздувает люнебургский Грот. Нет нужды в пылком воображении, чтобы представить себе голодных Гротов, болящих, крадущих, грабящих, ограбленных, ослепленных, глухих, исходящих кровавым потом, запуганных и сирых, убогих и юродивых. Линия этих Гротов доходит до совсем-совсем недавнего прошлого.
Как бесспорно, что в семействе Гольсенау в семнадцатом веке имелся толстяк, так же бесспорно, что среди Гротов той же поры имелись тощий добытчик торфа, изможденный деревенский цирюльник, чахоточный сапожник, испитой кирпичник, изнуренный крепостной, иссохший канатчик, ясновидец — ходячие мощи, а узкогрудые смиренники имелись в любом количестве — только их не писали масляными красками, оттого и не осталось в наследство от них ни портретов, ни общественного сознания.
Это нашему брату предстояло наверстать, да, это тоже.
Ладно, сказали мы, то семнадцатый век, перечень имен у нас неполный, придется, видимо, заткнуть бреши меж всевозможными Валленштейнами, Тилли и Хатцфельдами, примыслить к каждому портрету господина такого-то тысячу-другую обозных и поденщиков Гротов, к каждому герцогу Фридландскому тысячу копьеносцев и батраков Мюллеров, к каждому генералу Гёцу тысячу наемников и безземельных крестьян Мейеров, к каждому Бернгарду Веймарскому тысячу алебардщиков и тележников Вагенкнехтов, к каждому Кристиану Брауншвейгскому тысячу солдат и кузнецов Шмидтов и так далее, к каждой высокородной персоне придется примыслить пропасть незаметного до недавних пор, потому что несметного множества, рабочего люда, так что в итоге на десяток намалеванных высокопоставленных носов выпадет уйма увесистых кулаков, а эта уйма составит массу, массу народа, народные массы, вот от них-то и происходим мы, наш брат и, стало быть, наши новые верхи.
Они и мы, все вместе мы изображали задний план на тех картинах, где передний план занимал владычествующий толстяк на толстозадом жеребце, они и мы, стало быть, наш брат; наш брат безликой толпой теснился позади откормленного, на века запечатленного военачальника; над нашим братом кисть художника и наполовину не трудилась так, как над избранным конским хвостом; мы были мелкими крапинами где-то там, на заднем плане.
Правда, в конце-то концов, да, в конце концов мы двинулись вперед и немало хлопот причинили толстякам, а затем и вовсе прихлопнули их.
Не без помощи, конечно, не без содействия таких людей, портреты которых, случалось, тоже писали художники,
С той поры у нас новые верхи, и предками из семнадцатого столетия они не отличаются от новых низов.
Правда, если в семнадцатом веке среди нашего брата царило полное равенство, так мы не вправе закрывать глаза на разительное неравенство в двадцатом, то самое, что держалось до мая сорок пятого, да, пока что не вправе. Надо сказать — все те, кого мы чуть-чуть поспешно и уравнительно называли «наш брат», в двадцатом столетии приобрели значительные различия. Различия эти обнаруживались в биографических данных.
Возьмем — но только к примеру, ведь многие другие из наших высших инстанций, скажем Мюкке и Вольфганг, поступили бы точно так же, — возьмем еще раз Ксавера Франка, терзаемого сомнениями боксоненавистника, и для контраста возьмем, скажем, Германа Грота из Ратцебурга, дядю Давида Грота, не отца, Вильгельма Грота, тот пошел особым путем, а Германа, одного из многочисленных Гротов, возьмем, к примеру, его.
Оба, и это облегчает нам сравнение, на год старше нашего столетия, для того и другого пятьдесят лет назад имена Корелли, и Лейбница, и герцога Фридландского были в равной мере пустым звуком, оба к тому времени сходны были едва ли не во всем: это был наш брат.
Но в ноябре восемнадцатого года Ксавер дал хорошего пинка кайзеровскому морскому офицеру{100}, и Герман тоже дал пинка, только он дал пинка французскому крестьянину.
В декабре того же года гвардейская пуля на Шоссештрассе{101} в Берлине перебила Ксаверу ключицу, а Герман пришел наниматься к мастеру-жестянщику Шютту в Ратцебурге, для чего одолжил у отца крахмальную манишку и галстук.
Когда пробил последний час Розы, Ксавер, можно сказать, счастливо отделался — ему сломали всего три ребра; Герман узнал о событиях на Ландверском канале от портного Зеегера, каковой в тот день дважды вздохнул с облегчением: первый раз — по случаю событий на Ландверском канале и второй раз — по случаю прочищенного усилиями Германа унитаза.
Герману к тысяча девятьсот двадцать пятому году до чертиков опостылели засоренные унитазы и бранчливые хозяйки, и он на двенадцать лет завербовался в рейхсвер: он оказался в первой четверке сотни претендентов и к тысяча девятьсот тридцать седьмому дослужился до штабс-фельдфебеля, а использовать вступление в Судеты{102} не сумел, ибо был уже кандидатом на должность в финансовом управлении Ратцебурга.
Ксавер же между тем накопил хоть и не столь блистательный, зато более глубокий и разнообразный опыт в обращении с оружием: под Хетштедтом он стрелял из маузера{103}, а в него стреляли из парабеллума и угодили в ногу, в Нойкёльне он орудовал ножкой стула, и ножка же стула подпортила линию его носа после дискуссии во Фридрихсхайне{104}, подправить ее не удалось хлыстом в зале Колумбиахауза{105}, а уж в Зонненбурге{106} молодчики стегали его кожаными плетьми, причем метили в почки.