Актовый зал. Выходные данные
Шрифт:
Парень застыл на пороге, обернулся, вытащил какую-то бумажку из кармана и, внимательно перечитав ее, все-таки вошел в дом.
До того как прибыла следующая партия их будущих однокашников, они успели сбросить в подвал изрядную часть брикетов, причем Квази без конца с восторгом повторял: «Повитухи, а повитухи!» Он приветствовал каждого новичка вопросом, не хочет ли он тоже стать повитухой, и только потом сообщал ему номер комнаты. Всех прибывших Квази разделил на четыре смены, и каждый будущий студент хоть раз да услышал от него любимое словечко «квази». Так оно к нему и прилипло.
В обед Роберт с Трулезандом отправились в город и свели первое знакомство с актовым залом Андреаса Майера;
Они сидели, благоговейно затаив дыхание, в мягких креслах и слушали приветственную речь его превосходительства ректора.
Ректор выглядел так, как иллюстраторы сказок изображают бравых пекарей или мельников: грузный, толстощекий человек со звучным голосом. Он мог бы и не подчеркивать, что он не оратор, но многократно это подчеркивал. Нет, говорил он, он и в самом деле не оратор, ему приходится витийствовать лишь по долгу службы; он — минералог, занимается камнями, с малолетства интересуется предметами, создаваемыми природой на протяжении тысяч и миллионов лет, а посему поспешность, с коей протекают неминералогические процессы, приводит его в замешательство, и, ежели в его вступительной речи, произнести которую он вынужден как ректор, это замешательство скажется явственнее, чем он того желал бы, он просит своих юных слушателей благосклонно выслушать его и извинить. По этой не очень складной речи, продолжал он глухим голосом, не следует делать заключения о его отношении к собравшимся; он, правда, считает, что непреходящую ценность имеет лишь то, что устояло под давлением не только столетий, но и тысячелетий. Однако человек ведь не камень, а порядки человеческие не окаменелость.
— Впрочем, — заключил он со вздохом, — не следует думать, что наша alma mater не менялась на протяжении столетий. Совсем недавно, в двадцатых и тридцатых годах шестнадцатого века, структура нашей высшей школы резко изменилась в результате новых веяний, под которыми я подразумеваю лютеранский дух. Этот дух так глубоко укоренился в наших стенах, что, как узнал я, познакомившись с одним манускриптом, «молодые люди из католических семей, вознамерившиеся изучать науки в нашем университете, не получали на то родительского благословения, ибо, — как говорится далее в этом документе, — отцы страшились, что лютеранская ересь, обретающая все большую силу, введет сыновей их в соблазн».
Более опытный и менее углубленный в свой манускрипт оратор заметил бы движение, прошедшее по рядам, как только студенты поняли, куда клонит минералог, но он ничего не замечал и не слышал шепота Трулезанда.
— При чем тут Лютер? Ведь он опубликовал памфлет «Против кровожадных и разбойничьих шаек крестьян» и все такое.
А ректор продолжал, вздыхая:
— Но сдвиг в образе мыслей не был приостановлен отеческими, в данном случае лучше сказать — патриархальными, тревогами, и если бы, выражаясь терминами моей профессии, сохранился срез того материала, из которого самое позднее в 1540 году был создан наш университет, то мы обнаружили бы в нем наверняка отражение закона Трептовского ландтага о введении Реформации в Померании. Содержание сего знаменательного решения высокоученый Фома Канцов изложил в следующей классической формулировке: «Так пусть же по всей стране громогласно проповедуется евангелие, и пусть покончено будет со всеми богопротивными папистскими вывертами и церемониями».
В зале, правда, не зашумели, но внимание слушателей на какое-то время отвлеклось. «При чем тут Лютер?» — этот вопрос взволновал не только Трулезанда. Молодые люди, сидевшие в зале, и не предполагали, как тесно сведет их в последующие годы судьба с Лютером и многими другими личностями, кому они не отвели никакого места в воображаемой картине нового времени, иначе наверняка осталось бы довольно много незанятых коек в доме номер двадцать три на Роберт-Блюмштрассе, и не только в комнате тридцать два, угловой, с видом на фруктовую аллею.
Они вновь
— Однако мне кажется — и это утешает меня, — будто руководители столь своеобычного общественного устройства, в коем мы живем после кончины рейха, уделяют внимание не только различным новшествам, каковым является, например, ваш факультет, но и старейшим учреждениям, доказавшим свою необходимость. С удовлетворением узнал я о решении построить для минералогического института, долгие годы страдающего от недостатка помещения, новое здание.
Замечание ректора об «удовлетворении» было столь же излишним, как и его ссылка на ораторскую неполноценность; по мере того как профессор расписывал свои беды, из коих его вызволило решение Экономической комиссии{18}, явилось и красноречие!
— Нас, минералогов, никогда всерьез не принимали, — оторвав впервые взгляд от исписанных листков, пожаловался он. — Камни собирать, говорили, камни собирать может каждый, и я очень хорошо помню смех представителей других факультетов, вызванный моим сообщением о создании нашим институтом монографии «Мел Померании», которую я оценил как крупнейшее научное достижение. Господа медики и филологи буквально умирали со смеху, мел — ха-ха-ха, что за таинственный предмет изучения, ха-ха-ха! Ничего удивительного, если нас постоянно куда-то переводили. Подумать только, между 1823 и 1860 годами мы вынуждены были шесть раз переезжать. То в старинный коллегиум, то в Черный монастырь и даже, уважаемые дамы и господа, в родовспомогательную клинику. Вот, стало быть, как.
«Родовспомогательная клиника» не осталась без отклика, однако ректор принял хихиканье за поддержку и закончил свою потрясающую импровизацию с удовлетворением человека, высказавшего все, что у него наболело, а конец манускрипта прочел тем же звучным голосом, что и начало. Он пожелал счастья и успехов слушателям, и хоть мало питал надежды, что кто-либо из присутствующих неофитов станет студентом его факультета, ибо минералогия — наука в высшей степени точная, и ее изучение требует более основательных знаний, чем те, что они получат в своем новом учебном заведении с его скоростными методами, и хотя действительно надежды на это мало, тем не менее они всегда могут рассчитывать на его, ректора, доброжелательность.
Аплодисменты были жидкими и неуверенными, но тем громче звучали они после речи следующего оратора, доктора Мевиуса Вёльшова, будущего руководителя их факультета, человека с глазами Старого Фрица.
Он произнес речь, от которой у них захватило дыхание и согрелись сердца. Он хвалил мужество молодежи, штурмующей крепость — крепость гордыни, предрассудков, страха за свои привилегии, суеверия и классового чванства. Он обличал сопротивление одних и скепсис других, цитировал известные и неизвестные строчки, он высмеивал:
Мы не созрели, Эту песню пели Столетьями нам, Темным, неученым…Он вещал:
Свет разума и сила знаний — Да станут всенародным достояньем!Доктор Вёльшов говорил целый час, овация длилась более пяти минут.
Они с шумом покинули актовый зал, уверенные, что у них достанет сил сдвинуть горы.
Строгие фасады больших домов показались им теперь не такими грозными, а мраморные и бронзовые доски с именами знаменитых ученых, воспитанников университета, из которых даже им кое-кто был известен, пугали их меньше. Верно сказал с кафедры доктор Вёльшов — не то что доктор Мартин Лютер, предатель, вероломный соловей, — верно сказал он: университет отныне принадлежит им, и пусть кто-нибудь попробует это изменить.