Актовый зал. Выходные данные
Шрифт:
— Видишь, — сказал Роберт, — в том-то и загвоздка. Захочу упомянуть в речи про эксперименты с коллективом, так надо их критиковать, а я не знаю, уместно ли это.
— Критиковать всегда уместно.
— В сельском и лесном хозяйстве — да, но в торжественной речи?
— Если ты меня спрашиваешь, я скажу — да. Конечно, нам критиковать куда проще — теперь, прежде-то нет. Прежде нужно было, начав свой годовой отчет словами: «Кто тебя, о чудный лес, вырастил таким высоким?»{47}, ответить: «Партия и товарищ Сталин». А теперь надо обязательно доложить цифры: кубических метров столько-то, качество вырубки и посадки такое-то, надо сказать о борьбе с вредителями, об объеме экспорта-импорта, и горе тебе, если в отчете не будет самокритики. И если говорить об РКФ, то можно козырнуть цифрами. И можно, нет, нужно сказать о наших ошибках, чтобы другим неповадно было писать коллективные сочинения, за которые Фильтер получал бы четверки, потому что Исваль в его группе. А то, глядишь, Фильтер и вправду возомнит, что заслужил четверку! А потом друг Фильтер вступает в жизнь, где еще не дошли
— Торгует пивом в Гамбурге.
— Бедняга.
— Что значит «бедняга»? Вид у него весьма довольный, и мне даже показалось, что он подшучивал надо мной, когда я стал кое на что намекать. Я ведь не так давно был в Гамбурге, заходил к нему в пивную. Только под конец он повел себя как-то чудно.
— Как же?
— Проводил меня до двери и вспомнил без всякой связи нашу добрую старую поговорку, которой мы тебе обязаны, но произнес ее словно какое-то заклинание: «Ну, а ты это понимаешь, Роберт?» И не то в его голосе слезы, не то зубы дробь выбивают, но можно было понять его и так: «Ладно, не ломай голову над этим». Дьявол его знает, что все это значит.
— Ну, так и правда, нечего тебе голову ломать над этим.
— А я и не ломаю, он может быть спокоен. Только злюсь и, пожалуй, обижен. Наш Квази Рик!
Якоб подумал, а потом сказал:
— Был у нас с ним разговор как-то, он, верно, знал тогда, что собирается делать.
— Когда это?
— Да вы все уже разъехались, ты был в Берлине. Вот однажды вечером он заглянул ко мне. Мне ничего особенного в голову не пришло. Он ведь мне рекомендацию давал, как раз перед выпуском в кандидаты меня приняли. Родителей у него не было, а Хелла Шмёде уехала на экскурсию. Мы пошли в лес побродить, а он меня спрашивает, не боюсь ли я в институт поступать, в лесной. Ну, я сказал, что нет, в лесном институте я снова как в лесу буду — о святая простота! — и спросил, что он собирается делать, неужели изучать математику? Вот ужас! Но он ответил, что нет, математика его не страшит, а вот к другому привыкать труднее: «Ты в Эберсвальде, Роберт в Берлине, Трулезанд в Китае!» Помню, я сказал ему, что такой уж беды в этом нет, даже Китай по нынешним временам не на краю света, а он мне: да, мол, Китай не на краю света. А потом уж совсем странно ответил. Я ему говорю: «Хелла-то ведь здесь останется!», а он: «Да, она останется». Конечно, чего себе только не внушишь, но я почти уверен, что прозвучал ответ его как-то совсем не так, как надо. Ему бы прозвучать весело, а мне сдается, он прозвучал грустно. Нет, я не ошибаюсь, я еще подумал: они, наверно, поссорились, а он к этому не привык. Но он вел себя как обычно, поужинал у нас, ночевать, правда, не остался. Я проводил его до автобуса, и тут он сказал такое, что я считаю и теперь еще очень важным. Он сказал: «Слушай, Якоб, если что случится, ну, с рекомендацией моей или вообще, так ты знай, она все равно действительна, слышишь!» Он уехал, а теперь вот торгует пивом.
— Пустое он сболтнул, тебе от этого ни жарко, ни холодно. А что в райкоме сказали о твоем рекомендующем?
— Да ничего. Наверно, первая злость уж выветрилась. Я, конечно, как узнал, сразу туда пошел. Мне Хелла Шмёде сказала. В один прекрасный день, в конце каникул, получаю от нее открытку, ей, мол, срочно со мной поговорить нужно, только она уже врачом работала и не могла отлучиться. Поехал я к ней — ну, ужас, что там было. У нее дежурство, она приходила на несколько минут, так что я всю историю обрывками слышал, да оттого она утешительнее не стала. Я ждал Хеллу в дежурке туботделения, она меня увидела да как заревет, потом протянула мне письмо, вытерла глаза и пошла к больным. Если бы мне не было так тяжело, то, может, ситуация показалась бы мне даже забавной. Сплошные превращения: она входит, лицо спокойное, уверенное, как положено врачу, поговорим мы с ней немного, она расплачется, ну, растерянная девчушка, и только, а потом вспомнит о работе и опять выходит, и снова лицо такое уверенное, как и положено врачу, на него взглянешь и уже точно знаешь, что еще сто лет проживешь. Письмо от Квази было короткое. Он писал, чтобы она его забыла, он ей не подходит, но это не ее вина, а только его, он уезжает далеко и навсегда, и, если она хочет сделать ему приятное, пусть вычеркнет его из памяти или что-то в этом роде. Насколько я вообще в состоянии был что-либо воспринимать — очень уж я был взволнован, — письмо было какое-то неестественное, будто Квази его откуда-то переписал. Но это не самое главное. Я поначалу подумал, что этот идиот бросил такую замечательную девушку, и, хорошо помню, еще решил: погоди, доберусь я до тебя — подцепил себе девицу покруглее да потемпераментнее нашей Шмёде и строчит дурацкие письма, дам по шее раз-другой, быстро в себя придешь. Но потом опять входит Хелла и подает мне конверт, а на нем штемпель Западного Берлина. «Да спьяну он, что ли, туда забрел?» Но Хелла ответила, нет, не спьяну, он уже прислал свой партбилет в райком. Только теперь дело прояснилось, если в этом случае вообще так можно сказать. И когда врач Шмёде, взяв себя в руки, вышла из дежурки, там остался вконец растерянный Якоб Фильтер. Мы с ней судили-рядили, она плакала, я и сам готов был разреветься, она все спрашивала, не случилось ли чего на факультете, но ведь там ничего не случилось. Кончил Квази на «хорошо», по естественным предметам на «очень хорошо», ну а математик Шика даже примечание в аттестате сделал, что-то там насчет гениальности, но это
— А ты тогда в райком пошел?
— Да, тут же. Лола, конечно, накричала на меня: только приняли в кандидаты, а уже секретарю надоедает, он как раз на совещании по вопросу жилищного строительства на селе. Для нее это святая святых. Но когда я объяснил, в чем дело, она вызвала Хайдука. А его в те дни свои заботы одолевали. На Западе вышла книга одного социал-демократа, тот писал, что в лагере Хайдук ночи напролет с ним спорил, утверждая, будто для Германии существует особый, немецкий путь к социализму, в союзе, правда, с СССР, но кое в чем отличный от его пути! Хайдук мог бы попросту заявить, что все это неправда, но лгать он не хотел, и началось! Ты ведь знаешь, как в те годы было.
— Да, знаю, — сказал Роберт, — с Нусбанком, мужем матери, было нечто подобное. Его, видно, обуяла мания величия, он раздавал кредиты из сумм Крестьянской помощи{48} — тем временем он уже съехал на эту ступеньку — людям, которым они вовсе не полагались, кулакам и прочим. Его посадили и объявили агентом буржуазии. Это, конечно, бред: он был хвастун и паша турецкий, а в сущности, жалкий догматик, но никакой не агент. Для этого ему и смелости бы не хватило. Он так струсил, что на следствии все на мою мать свалил. Надо же — на мать, которая при нем и пикнуть не смела. Но ее тоже арестовали, а когда она через две недели вышла, то квартира ее была пустой. Мать бегала из райкома в прокуратуру и опять в райком, но оказалось, что никто к этому не причастен, и никто ничего не желал сделать для нее. Из партии ее уже исключили, автоматически, после ареста, и райком объявил, что не может ею заниматься, а в прокуратуре отвечали, что это партийное дело и, конечно, оно на этом не кончится. Ну, тут мать испугалась и перекочевала в Западный Берлин. Оттуда она написала мне. Я ничего не знал, мы ведь уже давно разъехались из-за Нусбанка, мне предстоял первый экзамен, дело было незадолго до семнадцатого июня{49}. Я сразу же поехал в Лихтерфельде. Мать жила там у адвоката, была у него экономкой, кухаркой, нянькой и прачкой, и все за крышу над головой, за еду, поношенные платья и за спасибо. Я хотел увезти ее, но она боялась, ведь она еще, ко всему прочему, сбежала. А потом Гротеволь выступил с заявлением, и она вернулась. Поехал бы я тогда с ней в Парен, может, все по-другому вышло бы, но у меня в голове была учеба и Вера, вот я и оставил мать один на один с людьми, которые поняли Гротеволя совсем наоборот. Короче говоря, помучилась она с месяц, как Йозеф у Кафки, и снова уехала, на этот раз в Гамбург, окончательно.
Якоб Фильтер внимательно посмотрел на Роберта и медленно сказал:
— Да, много чего мы натворили, но сравнивать с Йозефом у Кафки не стоило. Чересчур это злобно. Ругаться можно, но лучше своими словами.
— Я-то хотел изящно выразиться, — вздохнул Роберт, — но оставим это. Начнем спорить о Кафке — конца не будет. Министерству придется подыскивать себе другого начальника. Мне кажется, тебе здесь по душе.
— Это, конечно, не совсем то, о чем я мечтал, но смысл в моей работе есть. Я ведь хотел работать где-нибудь в далеком районе, отрастить бороду и погуливать с ружьишком, но чуть-чуть фантазии — и лес можно увидеть даже в статистических таблицах, а собака у меня есть. Вот бы ее твоему отцу — до чего умна! Кстати, все твои истории про отца и его собак я фрейлейн Блюстер рассказал. Они ей очень понравились, такие истории о своем отце, говорит она, может рассказывать только хороший человек. Это я подтвердил.
— Ты, кажется, сказал что-то о «фантазии»?
— Да-да, я тем временем ею обзавелся. Вы мне все уши прожужжали: «Чем тебе, леснику, обзаводиться нужно? Фантазией, фантазией!» И верно, не будь у меня фантазии, так в Эберсвальде, и в институте, и здесь в первые годы уж и не знаю, как я бы жил. Ты себе даже не представляешь, как велось у нас лесное хозяйство! А наше министерство смахивало на швейцарское министерство морского флота.
В дверь постучали, вошла секретарша. Звонил, сказала она, министр, но она ответила, что у начальника представитель прессы, министр остался доволен.
— Он просил вас потом заглянуть к нему.
— Это у нас тоже в новинку, — сказал Якоб. — С тех пор как «Нойес Дойчланд» открыла флору и фауну, он стал уважать прессу.
— Нет, правда? — рассмеялся Роберт. — Ладно, я тебя не задержу. Хотел только повидаться с тобой и очень рад. Может, как-нибудь заглянете к нам вместе с женой? Только про Хайдука и рекомендацию Рика расскажи хоть в двух словах.
— Что ж Хайдук? Он сказал, что в моем деле все это не имеет значения, не один же Квази принимал меня, а все вы, второй рекомендующий — Трулезанд, тот стоит двоих, потом сказал, что напишет в Эберсвальд, второй-то рекомендующий тоже уехал и теперь в Китае. Он так и сделал, а в Эберсвальде в руководстве буквоедов не было, не стали очень уж копаться, и через два года меня приняли в члены партии.
— Так что же он про Квази сказал?
— Не много. Велел мне прочесть ему наизусть «Прометея» и, где о цветах грез говорится, что не стали плодами, сказал: «Да-да, именно это я имел в виду. Сам уже наизусть не помню, но стихотворение хорошее. У Гёте многому можно поучиться и вам и мне». А потом и говорит: «Понимать надо, amigo». И выпроводил меня, а через месяц, кажется, его сняли. Все из-за той истории с особым немецким путем. Потом он был директором МТС, потом три года учился в высшей партийной школе, а теперь в Тюрингии второй секретарь.