Актовый зал. Выходные данные
Шрифт:
— Зачем? Это вы и так знаете.
— Вы, стало быть, все обдумали? Вы сделали этот шаг не без сомнений?
— Увы, без всяких сомнений, но не без оснований. А основания эти преподают нам на факультете.
— Весьма примечательное учебное заведение, столь глубоко затронувшее сознание своих воспитанников. Что ж, теперь я пойду. Я не высказал всего того, что предполагал, но у вас здесь все не так, как обычно. Даже вино. Если вам когда-нибудь покажется, что я могу вам хоть чем-нибудь помочь, рад буду видеть вас. Всего хорошего!
Когда епископ ушел, Квази объявил:
— Легко отделались. Я ждал, что сейчас начнется эдакое иезуитское джиу-джитсу, а поп возник и исчез, точно огонек в ночи. — Потом подумал и добавил: — Но может, мы были недостаточно принципиальными?
— Ты отличнейшим образом принципиально молчал, — заметил Роберт, — или, может, считаешь свои изречения по Брему очень уж принципиальными?
— Счастье еще, — сказал Трулезанд, — что он ограничился ими. Имей в виду, Квази: спорить с епископом по вопросам религии тебе не по зубам. Ни тебе, ни мне. Шике, может быть, но и он его вряд ли скрутит. Скажешь попу, что не веришь в бога, так он тебя спросит о боге, а в этой области
Когда же в один прекрасный летний день 1952 года Герд Трулезанд улетел в Китай, Роберту показалось, что все эти истории Герд забрал с собой, что, кивая в последний раз с трапа, он втянул их за собой, смотал, словно лестницу, словно канат, и не успел за ним захлопнуться люк, как всех этих историй не стало.
А для Роберта Исваля началась новая жизнь в совсем другом месте, с совсем другими задачами и другими трудностями; начались занятия, при которых можно было забыть математику, физику, химию, биологию и географию, и нужно было освободить в голове место для новых дат и новых понятий; начались годы учения, и он постепенно стал понимать, что до сих пор видел лишь надводную часть айсберга, и то всего лишь одно мгновение, как бы в тумане. Не было больше ни комнаты «Красный Октябрь», ни директора общежития Мейбаума, приходилось сражаться с хозяйками за киловатт-часы и даже сбегать от них; от одной — потому, что она без умолку болтала о своей юности, мешая ему писать реферат о романе Гёте «Родственные натуры», а для молодого человека в этих воспоминаниях было слишком много «вечной женственности» и «игры на свирели»; от другой — потому, что ее «пунктиком» был кайзер Вильгельм и цены на яйца в его время; и попадал к третьей, которая, собственно говоря, вообще не сдавала супружеским парам и не скрывала, что считает студенческое супружество почти столь же сомнительным, как и морганатическое. Новый город оказался колоссальным государством, его надо было изучить. На городской электричке по кольцу за двадцать пфеннигов, если удавалось словчить, и за пять марок, если проходил контролер; пешком в район Альт-Кёльн и через Тиргартен, по Моабиту и Веддингу, через Александерплац и по Шёнхаузераллее в Панков; трамваем в Иоганнисталь и — в те времена еще — в Лихтерфельде поглазеть на ами, а в Тегеле — на французов, на шотландцев в юбочках — в Шпандау-Вест и на англичан — в Кройцберге; на велосипеде съездить в Мюггельские горы и в район Далем и Фронау. Роберт читал Грифиуса{63} и Сталина, «Гамбургскую драматургию»{64} и «Краткий курс истории ВКП(б)», «Гипериона», «Зеленого Генриха» и «Золотой горшок», и речи Жданова, и «Святое семейство», и «Эмпириокритицизм». Он посещал семинар по «Западно-восточному дивану»{65} и агитировал владельца молочной лавки в Шарлоттенбурге голосовать за СЕПГ, копал на полях картофель и факультативно слушал курс фонетики, до полицейского часа спорил со студентами Технического, так называемого «свободного», университета из-за одного-единственного слова, из-за слова «свобода», например, и шесть раз смотрел «Кавказский меловой круг» и еще чаще — Елену Вейгель{66} в роли мамаши Кураж. Сдавал два раза в год экзамены, а в конце — госэкзамены, писал семинарские работы и листовки и однажды написал свою первую статью, получал стипендию, а потом и зарплату, стал парторгом и отцом, был в Западной Германии на встрече с молодежью и на процессе компартии, до глубины души испугался, когда умер Сталин, и еще больше — когда прочитал известную речь Хрущева, в двадцать девять лет позволил себе купить первую пластинку, а в тридцать пять получил орден. И постепенно в дыму клингенбергской тепловой электростанции забывался вой морского ветра, на лекциях корифеев — Старый Фриц, в гостинице «Нева» — студенческая столовая, на Карл-Маркс-аллее забывалась Роберт-Блюмштрассе, в новой квартире — комната «Красный Октябрь», а глазной врач Вера Исваль вытеснила из памяти плотника Герда Трулезанда.
Забывалось все это и в то же время не забывалось. Кто умеет ходить, не думает о том времени, когда он этому учился, но изредка вспоминает его по рубцам на коленках и подбородке. Кто в состоянии выговорить «энцефалография», не вспоминает своих мучений с написанием коварного слова «корова», но когда в докладе по всемирной литературе ему пришлось назвать визиря Птахотепа{67}, сразу всплыли воспоминания. Уверенность заставляет забыть неуверенность… до первой неприятности. С горы всегда кажется, что долина раскинулась далеко внизу, но ведь есть и другие горы… Подобную чепуху можно нести без конца.
А теперь пора ехать! К черту фотографии, хватит болтать, перечеркнем воспоминания, покончим со всем этим, и точка! Сколько нужно времени, чтобы поставить точку? Ответ за Гердом Трулезандом.
Нет смысла вновь строить всевозможные предположения. Пора положить конец дурацкому слалому вокруг всех этих «если» и «но». А теперь быстрее спускайся в долину. Это по Берлину ты хочешь проехать быстрее? У светофоров на Франкфуртераллее стоят шутники-регулировщики и точно рассчитанным рывком включают перед твоим носом желтый свет. Здесь тебе не промчаться по «зеленой волне», здесь регулировщик, здесь прежде всего думают о безопасности, а где бешеная скорость, там несчастные случаи, и поэтому мы включаем светофор, включай его, включай, коллега. Желтый, красный, желтый, зеленый, а самосвал перед тобой едва ползет, словно официант без надежды на чаевые, но в первый ряд проезжей части ему все равно не попасть. А почему это, разве он не равноправный трудящийся и разве вон тот парень в легковушке — трудящийся? Один средь бела дня в машине, в которой места хватило бы пятерым, — это, несомненно, бездельник, пусть подождет. И приходится ждать, как раз у вокзала Лихтенберг, ибо шутник и там дал ему желтый свет. Красный, зеленый, поехали, первая скорость, вторая скорость, тре… Пешеходная дорожка, стой, ну, шагай же, папаша. Ага, десять
На автостраде скорость не должна превышать ста километров, гласит закон, что ж, верно, но если в это время хочется думать, подыскивать нужные слова, чтобы поставить точку, так и ста чересчур много, восьмидесяти вполне хватит, со скоростью восемьдесят едешь спокойно, и остается в голове свободный уголок для мыслей о том, что ждет тебя впереди, и о том, что осталось в прошлом.
Но что впереди — сокрыто. Удается ухватить только случайные мелочи, вот, например, вахтер, он качает головой: нет, доктора Трулезанда нет, он на конференции, не здесь, нет, не здесь, а где, он, вахтер, сказать не может, вернее, мог бы, но не знает, имеет ли право, ведь, возможно, это секрет, ладно уж, сделает исключение, конференция в Иене, впрочем, возможно, и вовсе не в Иене, он ничего не говорил, а звонить нет смысла, кому звонить, ведь когда конференция, секретарша берет свой день для работ по дому{68}, очень жаль, но ничего не поделаешь.
Вот, пожалуй, возможный эпизод будущего, но в нем скорее сказываются тяжелые последствия травмы, национальной травмы — всемогущий, ничего не ведающий, неприступный, стоящий на страже вахтер. Зачем в институте синологии вахтер, что секретного в конференции синологов, зачем все так нелепо осложнять?
Ну, так обойдем вахтера, его и нет вовсе, ворота института открыты, указатель показывает дорогу: «Секретариат». «Добрый день, можно видеть доктора Трулезанда?» — «Он занят важным делом». — «Но мое дело тоже важное». — «И служебным». — «Мое тоже служебное». Ладно, опустим словечко «тоже», скажем просто: «Мое дело служебное». — «Изложите суть, я доложу доктору Трулезанду». — «Не уверен, коллега, что вас следует посвящать в мое дело». — «А вам не следует относиться так несерьезно к своим обязанностям». — «Но я знаю, для чего существуют секретари». — «Да как вы смеете, что за тон?» — «Ну, милая, славная… Ладно, не милая и не славная, просто: уважаемая коллега! Доложите, пожалуйста, обо мне доктору Трулезанду, я представитель социалистической прессы». — «А я с самого начала сказала, что он уехал по служебному делу». — «Уехал? Зачем же вы меня держите? Когда он вернется?.. А еще считаете себя хорошим секретарем?! До свидания».
Еще одна травма. Следствие печального опыта и сатирических выпадов. Бессмысленные перегибы. Приветливых секретарей гораздо больше, чем мы себе представляем. И вообще все секретарши любезные, а у Трулезанда ее и вовсе нет. Ты вообразил себе этих чудовищ, чтобы не думать о следующем этапе, ведь тогда сразу же придется сочинять первую фразу, первую твою фразу, с которой ты обратишься к Герду Трулезанду, которую ты произнесешь после десятилетнего перерыва и прощания, когда в тебе боролись столь противоречивые чувства.
Ни вахтера, ни секретаря, всего-навсего дверь с дощечкой «Д-р Трулезанд, ст. научн. сотрудник». Постучимся и войдем. Но за столом сидит не Трулезанд, а девушка, хорошенькая, двадцати одного — двадцати двух или трех лет, в ее взгляде испуг и досада: разве время уже истекло? Почему ей мешают? Она пишет контрольную работу. Разве вы не видели на двери: «Экзамен! Не мешать!» А потом все-таки спрашивает, не известно ли тебе что-нибудь о вдовствующей императрице Цыси{69} и о компрадорах{70}, если нет, так удались, здесь сдают государственный экзамен.
Вот он, след третьей травмы: контрольные работы, экзамены, квалификационные комиссии, ни у кого нет времени, все должны учиться, сдавать экзамены экстерном, очно, заочно, на вечернем, на дневном, не мешать!
Теперь Герд Трулезанд оказался настолько чужим, что воображаемый институт, где все очень заняты и откуда тебя попросту выпроваживают, вполне может встать между ним и тобой; подобное предположение так разозлило Роберта Исваля, что у селения Михендорф ему пришлось резко затормозить — не заметил щита с указанием: «60 км».