Алая карта
Шрифт:
— Ты позволишь?
Не дожидаясь ответа, она мелкими шажками пошла по комнате, чуть наклонив вперед голову, что делало ее похожей на принюхивающуюся кошку. Быстрый взгляд в сторону спальни, другой — мимоходом — в приоткрытую дверь ванной.
— Очень мило, — решает она. — Но мне не нравится, как расставлена мебель. Письменный стол нужно расположить у окна, так тебе будет лучше работать… Ты ведь пишешь… время от времени. Эти бумаги…
— Нет, не трогай! — Я убираю записи и улыбаюсь. — Это так, ерунда.
— Дай мне прочесть… Прошу тебя.
— И речи быть не может.
— Ты замыслил новый роман?
— Угадала… На это уйдет много времени.
— Ладно,
Она очень возбуждена. Закончив со столом, переносит кресло под люстру и оглядывает комнату. На ее лице написано сомнение.
— Я бы все здесь переустроила — с твоего позволения, конечно. Хочу, чтобы ты работал. Понимаешь, Мишель, я считаю тебя немного ленивым. Работай! Ради меня. Ради твоей Люсиль! Я буду очень тобой гордиться!
Я едва сдерживаюсь, чтобы не зарычать от ярости. Хочу, чтобы она поскорее ушла, тогда я смогу вернуть стол и кресло на прежние места. Ненавижу, когда трогают мои вещи и распоряжаются мной самим. Я буду работать — если захочу. В коридоре я принужденно улыбаюсь ей на прощанье, закрываю дверь и отправляю розу… ее розу в помойку. Сегодня вечером, за ужином, напущу на себя мрачный вид — пусть всполошится и поухаживает за мной. Небольшая плата за доставленное неудобство!
Черт меня дернул сказать Люсиль, что я намерен сочинить еще один роман. Теперь она донимает меня, требует, чтобы я приоткрыл тайну. Она воображает, что я уже выстроил сюжетную линию, и жаждет ее услышать. Люсиль представляет себе труд литератора как работу портнихи: создаешь модель, кроишь, сметываешь, примеряешь на манекенщицу. Она хотела бы стать этой «манекенщицей», то есть первой читательницей или даже критиком. Я тщетно пытаюсь объяснить, что у писателей все происходит иначе, Люсиль мне не верит.
— Противный злюка, — говорит она. — Держишь меня за идиотку. А я просто хочу помочь.
И я импровизирую… особого труда это не составляет, мне совершенно ясно, что нравится Люсиль: эпическое полотно в стиле Бернстайна, [21] страсти банальные, но накалены до предела. Каждый день, за ужином, я сочиняю сногсшибательный сценарий. Иногда она так увлеченно слушает, что делает знак официантке подождать, и бедная девушка стоит столбом с тяжелым подносом на руке.
21
Леонард Бернстайн (1918–1990) — американский композитор, дирижер и пианист, автор знаменитой «Вестсайдской истории» (1957).
— Как она собирается из этого выпутаться? — нетерпеливо интересуется Люсиль (она сразу начала олицетворять себя с главной героиней).
— Пока не знаю.
— Врунишка!
Я откидываюсь назад, чтобы позволить Жюли расставить посуду и успеть придумать новый поворот сюжета. Потом я рисую портрет женщины, подумывающей о том, чтобы убить мужа, и по-фарисейски интересуюсь мнением Люсиль.
— Тут у меня сомнения… Что бы ты посоветовала?
Люсиль в восторге и готова высказаться. Она убеждена, что женская психология так загадочна и своеобразна, что мужчина просто не способен постичь все ее тонкости. Мысль о том, что моя героиня хочет умертвить мужа, не смущает ее: женщина вполне может так поступить, если «оскорблено ее женское достоинство».
Все это совсем не весело. Игра меня забавляет, но я прекрасно осознаю, что это злая игра. Люби я Люсиль по-настоящему, вряд ли стал бы проводить над ней столь изощренный эксперимент. Изощренный и по большому счету бессмысленный. Люсиль либо разгадала мой маневр, либо ей не в чем себя упрекнуть. Если она поняла, что я пытаюсь выведать правду о смерти Жонкьера, значит, ее практический ум чертовски изворотлив, хотя литературное чутье у нее отсутствует напрочь. Не странно ли быть такой проницательной и одновременно такой… примитивной? Неужто женская психология еще более запутанна, чем я предполагал?
Как бы там ни было, глупая сентиментальность Люсиль меня ужасно раздражает. Она свято верит в мой талант, но я лучше, чем кто бы то ни было другой, знаю, что я не писатель. Люсиль по-матерински заботливо подталкивает меня к написанию романа, но он никогда не «родится». Я слишком стар. Я бесплоден. Иногда я придумываю новый нелепый поворот истории только для того, чтобы она сказала… ну, не знаю, что-то вроде «это уж слишком!» или «по-моему, ты увлекся»… Такие слова прозвучали бы как критическое замечание… призыв к порядку.
Ах, как сильно я мог бы любить эту женщину, если бы она перестала верить в меня!
Я никого ни о чем не просил. Скрылся от мира в «Гибискусе», чтобы тихо доживать свои дни, но меня и здесь нашли и заставляют шевелиться. Так мальчик тыкает палочкой в жабу, чтобы та подпрыгнула. Я чувствую, что вот-вот сорвусь и выкрикну в сердцах: «Оставь меня в покое с этим романом, давай поговорим о чем-нибудь другом!» На ум приходит строчка из стихотворения: «Люблю тебя. Но что тебе за дело?» Ах, Люсиль, милая моя Люсиль! Будь ты циничной преступницей, у нас, во всяком случае, была бы тема для разговоров!
Я прикован к постели, хотя не могу ни лежать, ни стоять, ни сидеть из-за внезапного обострения ишиаса. Нога болит ужасно, я вытягиваюсь на кровати, мне тут же начинает казаться, что в кресле будет легче, но это иллюзия.
— Вам не стоит выходить, — сказал доктор.
Куда уж выходить, когда малейшее движение становится мукой! Я перетаскиваю себя от кровати к письменному столу и думаю о Рувре, который едва может перебраться из одной комнаты в другую. Люсиль оказалась между двумя хромыми калеками! Мне жаль нас, всех троих, но я ничего не имею против любовного «отпуска». Аспирин ненадолго избавляет меня от мук, я устраиваюсь в подушках, чувствуя себя посторонним в собственной жизни.
Транзисторный приемник сообщает, что за стенами дома престарелых происходят забастовки и похищения, звучат отголоски войны. Это не имеет ко мне ни малейшего отношения. Я беженец. Значение имеют только тишина и покой, все остальное — вздор. Не важно, как именно умер Вильбер! Мне плевать, любит меня Люсиль или нет, смогу я когда-нибудь написать еще хоть одну страницу или с писательством покончено навсегда. Какое это счастье — лежать с закрытыми глазами, ощущая кожей ласковую прохладу кондиционера, и ни о чем не думать! Так блаженствует кот, угнездившийся на подушке и прикрывающий лапкой нос: «Меня ни для кого нет дома!» Меня снедает бурный, злобный, самоубийственный эгоизм. А что, если бы существовала иная форма эгоизма, подавляющего любой слишком сильный порыв чувств? Если бы я наконец принял себя таким, каков я есть, — физически и душевно выдохшимся стариком? Нужно обсудить эту проблему с Люсиль, и тут мне поможет история, которую я рассказываю каждый вечер на манер этакой Шахерезады для бедных!