Алая королева
Шрифт:
Через неделю я стала испытывать ужасные страдания — у меня болела буквально каждая косточка, особенно когда я пыталась пройтись по узкому пространству спальни. Нан, моя повитуха, а также старуха, которую она привела с собой в качестве помощницы, — старуха эта удивительно напоминала ворону, даже имя ее звучало точно воронье карканье, а по-английски она не понимала ни слова, — дружно решили, что мне лучше лежать и вообще не вставать с постели. Но боли усиливались, порой мне казалось, что у меня внутри сами собой ломаются кости. Что-то явно шло не так, как надо, и никто не понимал почему. Повитухи, конечно, задавали вопросы нашему врачу, но, поскольку ему, мужчине, нельзя было лично меня осмотреть, он мог ориентироваться лишь через повитух, спрашивая меня, что я сама думаю о причине появления болей. В общем, так мы, конечно, никаких ощутимых результатов достигнуть
Повитухи твердили, что надо бы послать за моей матерью, но она находилась слишком далеко от Пембрука, а на дорогах теперь стало так опасно, что вряд ли она смогла бы приехать, да и в недуге моем она вряд ли разобралась бы лучше этих опытных женщин. Никто не мог понять, что со мной происходит. Теперь повитухи все чаще как бы невзначай замечали, что я, дескать, слишком юна и тело у меня слишком хрупкое для нормальных родов, хотя все эти рассуждения вообще-то несколько запоздали, ведь я уже пребывала на пороге родов, то есть от подобных «утешений» толку было мало. Я, кстати, так и не осмелилась поинтересоваться, как же все-таки ребеночек выберется наружу из моего живота. И больше всего боялась, что попросту лопну, как перезрелый стручок гороха, и тогда, конечно, истеку кровью до смерти.
Сначала я думала, что хуже этих предродовых болей нет ничего на свете; я уже с трудом могла их терпеть, но однажды ночью я с криком проснулась от такой чудовищной муки, что сразу поняла: вот и настал мой смертный час. Мне казалось, что мой вздувшийся и странно окаменевший живот вот-вот треснет, и при этом внутри у меня то и дело поворачивалось что-то острое, разрывавшее внутренности. Услышав мои пронзительные вопли, обе повитухи мигом вскочили со своих раскладных кроватей; затем в комнату вбежали моя гувернантка и горничная; в один миг в комнате ярко вспыхнуло множество свечей. Кто-то принес горячей воды, кто-то — дров для камина; вокруг царила невероятная суматоха, однако на меня никто даже не взглянул, хотя я отчетливо чувствовала, что из меня так и хлещет горячая жидкость, и была совершенно уверена: я истекаю кровью и скоро моя погибель.
Наконец на меня все-таки обратили внимание. Причем набросились сразу, всем скопом, и тут же сунули мне в рот какие-то удила, велев закусить их зубами, а мой вздувшийся живот обвязали священным поясом. Отец Уильям прислал мне из часовни в дароносице гостию, и ее повесили на мое распятие, чтобы я сосредоточилась на распятом Христе. Должна признаться, в тот момент, когда меня терзали родовые схватки, мучительная казнь на кресте производила на меня куда менее сильное впечатление, чем прежде. Вряд ли, думала я, кто-то испытал более сильную боль, чем та, что разрывает мое тело. Я, как и все, горевала из-за того, что Спасителю нашему пришлось претерпеть такие страдания, однако в те минуты мне казалось, что, если бы Ему довелось испытать тяжелые роды, Он бы понял, какова настоящая мука.
Повитухи старались заставить меня лежать, а когда боли становились особенно сильными, позволяли подтягиваться, ухватившись за натянутую над кроватью веревку. Один раз я даже потеряла сознание от боли, и повитухи дали мне выпить какой-то хмельной напиток; в результате у меня закружилась голова, меня затошнило, но те страшные тиски, что продолжали сжимать мой живот, вгрызаться в него и разрывать меня на части, так никуда и не исчезли. Мучения эти продолжались много часов, с рассвета до темноты, а потом я услышала, как повитухи бормочут друг другу, что больно уж долго ребеночек не появляется на свет, что роды, видимо, все-таки преждевременные, что теперь, по словам одной из них, им придется подбрасывать меня на одеяле, заставляя ребеночка выйти.
— Что? Как это подбрасывать? — пробормотала я сквозь стиснутые зубы.
Я была настолько оглушена болью, что не сразу поняла, зачем они помогают мне сползти с постели на одеяло, расстеленное на
Потом на несколько благословенных мгновений все вдруг прекратилось, я притихла и лежала совершенно спокойно, надеясь, что самое страшное уже позади; глаза мои были прикрыты от усталости. И вдруг во внезапно наступившей тишине я отчетливо услышала, как моя гувернантка говорит повитухам: «Вы что, не поняли? Вам было приказано в первую очередь спасать не ее, а ребенка! Особенно если это мальчик».
Я пришла в немыслимую ярость при одной лишь мысли о том, что Джаспер разрешил моей гувернантке и повитухам дать мне умереть, но велел спасти его племянника, если придется делать подобный выбор. Злобно сплюнув на пол, я, как мне показалось, завопила:
— Ну и кто это посмел отдать подобный приказ? Я леди Маргарита Бофор, наследница дома Ланкастеров!
На самом деле мой голос был столь слаб, что никто меня даже не услышал; ни одна из них не обернулась на мой «вопль».
— Оно, конечно, верно, — закивала головой Нан, — но маленькой госпоже и так нелегко пришлось…
— Это приказ ее матери, — отрезала гувернантка.
Мне сразу же расхотелось разбираться с повитухами. Значит, эти женщины не виноваты? Значит, это моя мать, моя родная мать распорядилась передать гувернанткам, чтобы они в случае крайней опасности спасали ребенка, а не меня?
— Бедная девочка. Бедная, бедная малютка, — пробормотала Нан.
Сначала я решила, что она имеет в виду ребенка, что на свет все-таки появилась девочка, но потом догадалась: речь идет обо мне, тринадцатилетней девочке, чья мать дала бы ей умереть, только бы она родила сына, наследника знатного семейства.
Двое суток младенец с огромным трудом, мучительно выбирался из моего чрева наружу, однако я не умерла, хотя в течение многих часов и молила Бога послать мне смерть и избавить от этих невыносимых страданий. Сына мне показали, когда я, истерзанная болью, уже засыпала; у него были каштановые волосы и прелестные крошечные ручки. Я потянулась к нему, хотела его хотя бы коснуться, но то хмельное снадобье, которым меня снова напоили, и пережитые муки совершенно лишили меня сил; усталость навалилась тяжкой волной, все потемнело перед глазами, и я лишилась чувств.
Когда я очнулась, было уже утро; одна ставня на окне была приоткрыта, и желтое зимнее солнце просвечивало сквозь желтоватые оконные стекла; в комнате было очень тепло, в камине жарко горел огонь. Ребенок лежал в колыбельке, крепко привязанный к специальной дощечке. Когда кормилица подала мне его, я даже тельца его толком нащупать не смогла, так туго бедного малыша стянули свивальником с головы до ног. Кормилица пояснила, что младенца полагается привязывать к дощечке, чтобы он не мог двигать ни ручками, ни ножками, чтобы его головка лежала совершенно неподвижно; это, по ее словам, необходимо, для правильного развития его маленьких косточек, для формирования прямых и крепких ножек и ручек. Кормилица сказала, что увидеть своего сына целиком, голенького, я смогу только в полдень, когда его станут перепеленывать, и пока я лишь немного подержала его, спящего, на руках, словно неподвижную куклу. Свивальник туго обхватывал его голову и шею, позволяя шее оставаться прямой, и завершался небольшим узлом на темечке. За этот узел женщины из бедных семей порой подвешивают своих туго спеленатых младенцев к потолочной балке, когда заняты готовкой или иной домашней работой. Впрочем, моего мальчика, наследника дома Ланкастеров, никто к балке подвешивать не собирался; я понимала, что над ним будут хлопотать многочисленные няньки и кормилицы.