Александр Дюма
Шрифт:
В гостиной царствовала толпа алжирских диванов, скамеечек для молитвы, исполинских фарфоровых китайских и японских ваз вперемешку со средневековыми доспехами. На стенах красовались щиты с изображениями величайших писателей века: Виктор Гюго соседствовал там с Шатобрианом и Ламартином – в каком-то необъяснимом припадке скромности хозяин дома не стал выставлять рядом с их портретами собственный; лазурный потолок, усыпанный золотыми звездами, располагал к грезам; ванная везде была отделана мрамором… Один только рабочий кабинет писателя отличала поистине армейская строгость. Ну и еще выгороженный рядом с кабинетом закуток, где его секретарь, неутомимый Ноэль Парфе, перебелял рукописи, разбирал почту и со скрупулезной тщательностью вел счета.
Мари так беспредельно восхищалась последним романом отца «Консьянс простодушный», что то и дело твердила: «Милый папочка, ты пишешь слишком мало таких книг, как эта!» Видимо, от бесконечных повторений в конце концов замечание дочери показалось Дюма более чем справедливым, и он начал подумывать о том,
Даже не набросав плана этой обширной эпопеи, он напишет Антенору Жоли, редактору литературного отдела «Le Pays»: «Что бы вы сказали насчет огромного, в восьми томах, романа, который начинался бы во времена Иисуса Христа и заканчивался бы с последним человеком на свете? […] Это покажется вам безумным, но спросите у Александра [Дюма-сына], который знает это произведение от начала до конца, что он о нем думает». Столь обширное полотно было задумано Дюма ради того, чтобы показать глазами Вечного Жида, Исаака Лакедема, путь человечества сквозь ряд кровавых заблуждений и преступлений к материальному и нравственному прогрессу, заданному Провидением. Подобная теория должна была бы понравиться Гюго, но Александр никак не мог поговорить с ним об этом, поскольку прославленный изгнанник после кратковременного пребывания в Бельгии решил сменить обстановку и искать пристанища в Англии.
Некоторые из друзей, в том числе и Александр, проводили путешественника до Антверпена. Во время устроенного по случаю отъезда Гюго прощального банкета Дюма был провозглашен президентом этого небольшого собрания верных. Эмиль Дюшанель произнес в его честь такой тост: «Предлагаю вам выпить за того из наших писателей, кто лучше всех сумел обратить в деньги французский дух и оставить на нем отпечаток, который был ему необходим для того, чтобы разойтись по всему свету…» Конечно, тезис об обращении автором «Трех мушкетеров» французского духа в деньги прозвучал обидно, но Александр все равно был растроган честью, которую оказали ему товарищи по изгнанию, объединив со своим кумиром, Гюго. Погруженная в глубокую печаль кучка поклонников проводила отъезжающего до пристани. С неба лил дождь. Гюго на мгновение прижал Дюма к своей груди и сел в лодку, которая пришла за пассажирами, чтобы отвезти их на пароход «Ravensbourne», стоявший на якоре в некотором отдалении от берега. Поднявшись на борт корабля, Гюго приблизился к леерам и помахал рукой друзьям, оставшимся на берегу. В память об этой последней встрече с Дюма он позже напишет в «Созерцаниях»:
Твой приют – побережье, корабль – мой приют:Мы две лютни, чьи струны согласно поют,Мы глядим друг на друга: сливается звук —И две лютни меняются душами вдруг… [89]И воздаст должное трудолюбивому мужеству собрата, который, обняв его в день отъезда и проводив в новое изгнание, сумел вернуться к своему «ослепительному, неисчислимому, многообразному, ошеломляющему творению, в котором сияет свет». Этим творением в тот момент было не что иное, как история Вечного Жида, Исаака Лакедема, от которой Дюма ждал чуда. Для того чтобы написать этот «роман-чудовище», он перерыл десятки исторических и богословских трудов, он с лупой изучал евангелия и греко-латинскую мифологию, он штудировал трактаты Лютера и различные комментарии к трудам раввинов. Его способность воспринимать и усваивать прочитанное была так велика, что через несколько месяцев он не хуже любого специалиста разбирался в вопросах религии. Охваченный жаждой познания, Дюма без колебаний изобретал вроде бы необходимые ему для развития сюжета самые причудливые подробности. Так, 24 ноября 1852 года он писал Кеньяру де Солси, хранителю Артиллерийского музея: «Мне надо, чтобы ты сказал мне, вполне ли ты уверен в том, что Христос говорил по-арабски. Мне надо, чтобы ты сказал мне, остался ли какой-нибудь письменный след того знака, который Господь начертал на лбу Каина, а Ангел – на лбу Вечного Жида, – не Тау ли это? Завтра утром я приступаю к своему „Жиду“, и потому мне надо, чтобы ты прислал мне все эти сведения со следующей же почтой».
89
Перевод Е. Клюева. (Прим. перев.)
Чем больше романист углублялся в материалы, тем более важным представлялось ему показать двойственную природу Христа: одновременно и человеческую во плоти, и божественную в душе. Приближая Господа к слабостям его созданий, мы лучше сможем объяснить и воспеть его власть над ними, решил он. И сообщил Моисею Мийо, владельцу «Le Pays», только что перекупившему «Le Constitutionnel» и надеявшемуся, что газета возродится, если в ней будет печататься с продолжением роман Дюма: «„Исаак Лакедем“ – главное творение моей жизни. […] Теперь все, чего бы мне хотелось от вас, – чтобы вы разъяснили вашим читателям, что я предлагаю им книгу, подобной которой не существует ни в одной литературе мира; эта книга, как все книги, в которых заключена великая мысль, нуждается в том, чтобы ее прочитали до конца
Александр настолько высоко вознесся в собственном представлении, что отныне воспринимал это колоссальное предприятие как оправдание всего, что написал в прошлом и будущем. Бальзак поверил, будто свершил то, что ему предназначено, когда додумался до того, чтобы дать общее название «Человеческая комедия» разрозненным романам, которые издал до того, – он же увенчает ряд своих рассказов из французской и мировой истории «Исааком Лакедемом», который возвысится над ними, озарит их и определит их философию. И когда в будущем станут говорить о нем, его назовут уже не автором «Трех мушкетеров», но автором «Исаака Лакедема»! Дюма был настолько глубоко в этом убежден, что его ошеломило известие о том, что «Constitutionnel» сомневается, стоит ли печатать текст романа полностью.
Второе декабря 1852 года стало днем провозглашения империи. Неделей позже «Constitutionnel» начал печатать с продолжением «Исаака Лакедема». И уже к середине января редакция журнала заявила, что вынуждена смягчить некоторые фрагменты, в которых говорится об Иисусе Христе, чтобы не задеть чувства католического читателя. В самом деле, несмотря на сделанные из осторожности сокращения, читатели жаловались, да и в прессе началась кампания против писателя, поскольку, по словам журналистов, он осмелился покуситься на лучезарный облик Спасителя, изобразив его всего-навсего человеком, одаренным исключительными способностями. «В том недостойном и постыдном надругательстве, которое господин Дюма счел дозволенным, удручает не столько соблазн, безбожие и святотатство, которое оно в себе заключает, сколько беспросветная глупость автора, тупое самодовольство, им проявленное, и то простодушие, с которым он марает вечную и прекрасную истину!» – таков был первый отклик на роман. Другие газеты подхватили. Ошеломленный тем, как яростно все на него набросились, Александр поспешил вернуться в Париж и стал молить Жозефа Наполеона Бонапарта, известного своими либеральными взглядами, заступиться за него перед своим кузеном-императором или, по крайней мере, перед «властями». Однако не помогло и любезное вмешательство Жозефа Наполеона: министр полиции Мопа отвечал ему уклончиво и сдержанно.
«Пишу тебе из министерства полиции, где обсуждается вопрос „Вечного жида“, – пишет в эти дни Александр дочери. – Наполеон [Жозеф Наполеон Бонапарт] был очень мил; он везде ходил со мной, да и сейчас он рядом…» Дюма все еще надеялся на то, что благодаря поддержке его высокого покровителя ножницы цензуры пощадят его прозу. Но он еще не знал тщетности этой поддержки, не учитывал маниакального упрямства Мопа. Вместо того чтобы утихомирить рвение «исследователей», министр полиции… призвал их к суровости. Роман вышел из рук цензоров обезображенным, искалеченным. Под различными предлогами они выбросили пятнадцать выпусков. Дюма старался кое-как залатать то, что осталось от его безразмерной легенды, затем решил, что игра, возможно, и не стоит свеч. Подавленный, разочарованный, он забросил произведение, благодаря которому рассчитывал вернуть себе славу и доходы. Но больше всего в этом трагическом провале сочинителя огорчало то, что читатели «Cоnstitutionnel» не протестовали, когда начатый роман оборвался, и на самом деле приговор «Исааку Лакедему» вынесла не политическая власть, но вся публика в целом. Привыкшие к тому, что Дюма, поучая, развлекает их, обыватели зевали над этим серьезным размышлением об эволюции человека и верований, у них создалось впечатление, будто им подсунули не тот товар или их обычный поставщик утратил навык.
Последнее предположение лишило Дюма и последних остатков прежнего упорного желания продолжать гонку, которую теперь уже вел не он. Начиная с этого дня он больше не пытался возродиться и измениться, он прозябал, переписывая и выпуская в свет под своим именем произведения, которые сочиняли для него другие авторы. Оставив сыну труды и радости славы, которую поминутно надо завоевывать заново, он довольствовался тем, что распоряжался своим угасанием. Его бывший секретарь в Историческом театре, Симон Гиршлер, взялся вести его дела в Париже, в то время как сам он вернулся в Брюссель, где остались дом, дочь и много друзей… Впрочем, на самом-то деле он жил между двух столиц. Пользуясь любым предлогом, садился в поезд и вновь окунался в парижские шум и суету, прислушивался к парижанам, которые, потихоньку ворча, приспосабливались к новому режиму, затем возвращался в Бельгию, к изгнанникам с их вечными жалобами.
Судебное разбирательство, которое должно было уладить его отношения с кредиторами, шло своим ходом. 18 апреля 1853 года было наконец принято решение о выплате долгов, но предложенное судом соглашение между несостоятельным должником и его кредиторами оказалось вполне приемлемым: сорок пять процентов гонораров Дюма отныне шли на уплату долгов, пятьдесят пять процентов оставались ему самому. При таких обстоятельствах Александру показалось возможным окончательно перебраться в Париж, и, устроив роскошный банкет для изгнанников-республиканцев и для своих друзей-бельгийцев, он сообщил Мари и Ноэлю Парфе, что они остаются в Брюсселе, в чудесном доме на бульваре Ватерлоо, который был снят до 1855 года, а сам стал весело собирать вещи, готовясь к новому парижскому рождению.