Александр Грин
Шрифт:
Тотчас же я получил удар в скулу. Это сделал боцман. Я кинулся на него с ножом, но был обезоружен матросами.
Оказалось потом, что это было подстроено по уговору, и напрасно я кричал, что виноват тот, кто научил меня прикурить от лампадки, – боцман твердил: „Ты сам-то не понимаешь, что ли?“»
Тогда не понимал. Понял позже. Потому об этом и написал.
В той же «Автобиографической повести» есть также два эпизода с участием в них священника. Оба эти эпизода относятся к пребыванию Грина в тюрьме.
«Вскоре после моего ареста политических заключенных вздумал посетить архиерей из Симферополя. Это был дородный высокий человек с зычным голосом. На свою беду
После неудачного побега я был в мрачном отчаянии. Архиерей вошел, сопровождаемый тюремным начальством, и с места в карьер сказал что-то высокомерное.
– Вам незачем приходить сюда, – сказал я. – Мы не дикие звери, чтобы смотреть на нас из пустого любопытства.
Архиерей отступил и укоризненно покачал головой.
– Нет! Вы и есть дикие звери! – заявил он, поворачиваясь уходить. – Я думал, что вы – люди, а теперь вижу, что точно – вы есть звери!
Он ушел, ни к кому больше не заходил, а через час меня вызвали в канцелярию.
– Зачем вы обидели батюшку? – строго спросил начальник.
Я только махнул рукой».
Другой эпизод носит характер отчасти комический.
«На втором году моего сидения в тюрьму пришел другой архиерей – старенький, сгорбленный, лукавый; он долго бранил меня за то, что я много курю (в камере стоял дым, как в кочегарке), и, уходя, стянул с полки мою четвертинку табаку; я видел, как он ловко стянул ее, спрятав в рукав, но ничего не сказал».
Это было написано в 1930 году и опубликовано в 1931-м, и в обоих эпизодах духовные лица изображены вразрез с принятыми в ту пору правилами. Несмотря на высокомерие первого архиерея и лукавство второго, тут можно увидеть покаяние героя, который сам признает то отчаяние (а вовсе не героизм и революционное подвижничество), в каком пребывала в молодости его душа. Да и боцмана, его ударившего, Грин, в общем, не осуждает. Просто констатирует факт, что в молодости был от религии далек, и ни утешением, ни спасением, ни тем более путеводной звездой она ему в плавании по житейскому морю не была.
В рассказе «Тюремная старина» есть эпизод, относящийся к периоду службы в армии: «На исповеди я сказал священнику, что „сомневаюсь в бытии Бога“, и мне назначили эпитимью: ходить в церковь два раза в день, а священник, против таинства исповеди, сообщил о моих словах ротному командиру».
В десятые годы, уже став профессиональным писателем, Грин не стремился религиозную жизнь понять, не искал глубины и смысла ни в православии, ни в сектантстве (что было свойственно очень многим литераторам рубежа веков), не связывал с религией революцию, как те же – при всем их несходстве – Савинков, Мережковский, Клюев; сектантство он прямо высмеивал, но даже в самых черных вещах раннего Грина – рассказах «Окно в лесу», «Приключения Гинча», «Рай» (если только не считать названия последнего) – несмотря на их отчаяние и ужас, нет прямо выраженного богоборчества, как, например, у Маяковского в поэме «Облако в штанах» («Тринадцатый апостол»):
Я думал – ты всесильный божище, а ты недоучка, крохотный божик. Видишь, я нагибаюсь, из-за голенища достаю сапожный ножик. Крылатые прохвосты! Жмитесь в раю! Ерошьте перышки в испуганной тряске! Я тебя, пропахший ладаном, раскрою отсюда до Аляски! Пустите! Меня не остановите.У раннего Грина немало общего с ранним Маяковским в отрицании мещанской добродетели, но Грин выстраивает свои и своих героев отношения с небом не просто иначе, чем Маяковский, но с точностью наоборот, совершенно исключая момент личного общения между человеком и Богом, неважно, с целью послушания или ослушания. Характерен разговор героев о Боге в рассказе «Дьявол оранжевых вод»:
«– Верите вы в Бога? – неожиданно спросил он.
– Да, Бога я признаю.
– Я – нет, – сказал русский. – Но мне, понимаете, – мне нужно, чтобы был кто-нибудь выше, разумнее, сильнее и добрее меня. Я готов молиться… кому? Не знаю. Не о хлебе. Нет. О возвращении сил, о том, чтобы жизнь стала послушной… а вы? … Нам будет, может быть, легче и веселее… Давайте молиться – без жестов, слов и поклонов. В крайнем случае – самовнушением…
– Оставьте, – перебил я. – Вы, неверующий, – молитесь, можете разбить себе лоб. А я, верующий, не стану. Надо уважать Бога. Нельзя лезть к нему с видом побитой собаки лишь тогда, когда вас приперло к стене. Это смахивает на племянника, вспоминающего о богатом дяде только потому, что племянничек подмахнул фальшивый вексель. Ему также, наверное, неприятно видеть свое создание отупевшим от страха. Отношения мои к этим вещам расходятся с вашими; потому, дорогой мой, собирайте руки и ноги и… попытаемся закусить».
Несмотря на прозаическую концовку и нежелание вести о вере и безверии разговор в духе героев Достоевского, очевидно, что Грину гораздо ближе Бангок с его короткими и ясными нравственными максимами: Бога признаю, Бога надо уважать, но приставать к Нему (то есть молиться), а особенно когда жизнь берет за горло, не надо. Человек должен делать все сам и только на себя уповать. Вот нехитрые выводы Александра Грина, которым следуют его лучшие герои.
А потом наступает революция, и Грин пишет «Алые паруса», произведение, которое в советское время, естественно, практически не рассматривали с точки зрения евангельских реминисценций, в то время как такой взгляд на феерию помогает увидеть очень важные и сокровенные стороны не только в ней самой, но и в мировоззрении и творчестве Грина. Именно об этой вещи с точки зрения ее религиозности появились недавно две весьма любопытные, хотя и не бесспорные статьи.
Одна из них принадлежит священнику Пафнутию Жукову из Сыктывкара.
«„Алые паруса“ – любимая книга множества юных мечтателей. Но есть в ней тайна, которая по сей день сокрыта от большинства читателей – молодых и старых. От молодых потому, что они, воспринимая книгу мечтательным сердцем, не ведают особого духовного ключа, указывающего на ее иносказательное значение; а от старых потому, что, читая сердцем умудренным и усталым, они только лишь отдыхают, возвращаясь к бесценным минутам далекой юности. Но прошу вас, присмотритесь к этой книге внимательней. Она наполнена особыми символами, указывающими на тайны духовной жизни, а ключ к пониманию этой сказочной феерии можно найти на страницах Евангелия…
Один из самых значительных символов книги – это, конечно, море.
Море в „Алых парусах“ – это не только то великое пространство, в которое с надеждой на счастье вглядывается Ассоль, но еще и беспредельность пространства и времени того сверхъестественного мира, в котором только и может зародиться и совершиться то, что кажется невозможным для приземленного ума. Море – образ того беспредельного и вечного бытия, которое то бурно и грозно, то почти неслышно воздыхает и плещется у самого порога нашего восприятия, оставаясь не доступным пониманию.