Александр Грин
Шрифт:
Плавание кажется ему долгой болезнью, которую нужно перетерпеть ради денег. После вахты он ложится на койку, засыпает или чинит белье; иногда играет в карты и всегда понемногу выигрывает, так как ставит очень расчетливо.
«Раз, в припадке тоски о севере, он вышел на палубу среди огромной чужой ночи, полной черных валов, блестящих пеной и фосфором. Звезды, озаряя вышину, летели вместе с „Бандуэрой“ в трепете прекрасного света к тропическому безмолвию. Странное чувство коснулось Ольсена: первый раз ощутил он пропасти далей, дыхание и громады неба. Но было в том чувстве нечто, напоминающее измену, – и скорбь, ненависть… Он покачал головой и сошел вниз».
Это очень важный психологический момент, любопытный тем, что в этом рассказе
Ольсен лежит в палате вместе с другими матросами и ни с кем не общается, потому что не знает их языка. Иногда выходит в город и видит враждебную, непривычную его северному глазу южную природу, и противопоставление Севера и Юга опять оказывается для Грина противопоставлением реальности и мечты, обыденного и несбывшегося. Но теперь меняется точка отсчета. «Ольсен смотрел на эти цветы, на странные листья из темного зеленого золота с оттенком страха и недоверия. Эти воплощенные замыслы южной земли, блеск океана, ткущий по горизонту сеть вечной дали, где скрыты иные, быть может, еще более разительные берега, – беспокоили его, как дурман, власть которого был он стряхнуть не в силах».
С каждым днем ему становится все хуже, наконец врачи решают отправить его домой, и он уезжает на свой родной Север. Перед отправкой Ольсен последний раз идет в южный лес, и там происходит сцена, похожая на ту, что была описана в рассказе «Фанданго», только драматизм в ней носит более скрытый, приглушенный характер.
«Там, в сумраке глубоком и нежном, дико блестели отдельно озаренные ветви. Там выглядело все, как таинственная страница неизвестного языка, обведенная арабеском. Птицы-мухи кропили цветным блеском своим загадочные растения, и, когда садились, длинные перья их хвостов дрожали, как струны. Что шевелилось там, смолкало, всплескивало и нежно звенело? Что пело глухим рассеянным шумом из глубины? – Ольсен так и не узнал никогда. Едва трогалось что-то в его душе, готовой уступить дикому и прекрасному величию этих лесных громад, сотканных из солнца и тени, – подобных саду во сне, – как с ненавистью он гнал и бил другими мыслями это движение, в трепете и горе призывая серый родной угол, так обиженный, ограбленный среди монументального праздника причудливых, утомляющих див. Мох, вереск, ели, скудная трава, снег… Он поднял раковину, огромную, как ваза, великолепной окраски, в затейливых и тонких изгибах, лежавшую среди других, еще более красивых и поразительных, с светлым бесстыдством гурии, – поднял ее, бросил и, сильно топнув, разбил каблуком, как разбил бы стакан с ядом. Чем дальше он шел, тем тоскливее становилось ему; сердце и дыхание теснились одно другим, и сам он чувствовал себя в тесноте, как бы овеянным пестрыми тканями, свивающимися в сплошной жгут».
Он уезжает домой с той же ненавистью к этому яркому, сочному миру, какую испытывает бедный статистик Ершов, орущий на волшебника Бам-Грана с его бессмысленными в голодном Петрограде дарами. По дороге Ольсену кажется, что он чувствует себя гораздо лучше и, как только окажется дома, выздоровеет окончательно. Но этим надеждам сбыться не суждено. Ольсен так и не поднялся. Всю зиму он страдает от того, что больше не работник и не может помогать семье, а весной и ему, и всем окружающим становится ясно, что дни его сочтены.
Перед самой смертью, глядя на маленькую девочку, требующую у матери цветов, солнца, холмов и «того, что за этой границей, и то, что в самой ней и во всех других – и всего, решительно всего», больной вдруг вспомнил юг, который был ему противен.
«Умирающий человек повернулся к заплаканным лицам своей семьи. Вместе с последним усилием мысли вышли из него и все душевные путы, и он понял, как понимал
– Мы все поедем туда, – сказал он. – Там – рай, там солнце цветет в груди. И там вы похороните меня.
Потом он затих. Лунная ночь, свернувшаяся, как девушка-сказка, на просторе Великого океана, блеснула глазами и приманила его рукой, и не стало в Норвегии Ольсена, точно так же, как не был он живой – там».
Грин – был. Но описал в «Возвращении» собственную смерть, до которой ему оставалось восемь лет.
Тема Юга и Севера его не отпускала. В романе «Джесси и Моргиана» она поворачивается неожиданной, шутливой стороной в разговоре главной героини с ее служанками:
«– Вы обе с севера? Не так ли? А что, у вас бывает землетрясение?
Служанки переглянулась и рассмеялись.
– Никогда, – сказала Эрмина. – У нас нет ничего такого: ни моря, ни гор. Зато у нас зима: семь месяцев, мороз здоровый, а снег выше головы – чистое серебро!
– Какая гадость! – возмутилась Джесси.
– О, нет, не говорите так, барышня, – сказала Герда, – зимой очень весело.
– Я никогда не видела снега, – объяснила Джесси, – но я читала о нем, и мне кажется, что семь месяцев ходить по колено в замерзшей воде – удовольствие сомнительное!
Перебивая одна другую, служанки, как умели, рассказали зимнюю жизнь: натопленный дом, езда в санях, мороз, скрипучий снег, коньки, лыжи и то, что называется: „щеки горят“.
– Но ведь это только привычка, – возразила Джесси, немного сердясь, – поставим вопрос прямо: хочется вам, сию минуту, отправиться на свою родину? Как раз там теперь… что у нас? Апрель; там теперь сани, очаг и лыжи. Отбросьте патриотизм и взгляните на сад, – она кивнула в сторону окна, – тогда, если хватит духа солгать, – пожалуйста!
– Конечно, здесь о-очень красиво… – протянула Эрмина.
– Цветов такая масса! – сказала с жадностью Герда. Джесси сдвинула брови.
– Да или нет? Под знамя юга или в замерзшие болота севера?
– Что ж, – просто сказала Герда, – мы еще молоды, поживем здесь.
– Ну что вы за лукавое существо! – воскликнула Джесси. – Как можете вы, в таком случае, желать, чтобы ваше цветущее лицо было семь месяцев в году обращено к ледяным кучам?»
Рожденный на Севере Грин очень скоро стал убежденным южанином. Север ассоциировался у него с Вяткой, голодом, ссылкой и прочими печальными событиями жизни. Юг – со свободой и счастьем (по крайней мере до последних четырех лет жизни). В этом смысле Грин противостоит той мощной «северной» линии в русской прозе, которая, беря начало от этнографа Сергея Васильевича Максимова, была продолжена Шергиным, Ремизовым, Пришвиным, Соколовым-Микитовым, Ю. Казаковым.
Но вот одно воспоминание о Грине, сводящее воедино и тему Севера—Юга, и тему жизни—смерти, и тему тюрьмы и свободы. Оно принадлежит писателю Льву Гумилевскому, к Грину в общем-то равнодушному («Я… увидел, что это все тот же Грин с необыкновенными происшествиями и завидно мужественными героями, живущими в неведомых странах несуществующих цивилизаций» [414] ), и повествует об одном из читателей Грина, об одном из тех влюбленных в него людей, кто, по мнению Гумилевского, и сделал Грина известным на весь мир. Человека этого звали Александр Михайлович Симорин. Он был ученым, работал вместе с Вернадским.
414
Воспоминания об Александре Грине. С. 312.