Александр Гумбольдт
Шрифт:
Это исповедь Гумбольдта-исследователя.
Гумбольдт следит за возникновением и развитием чувства природы в течение всей истории человечества. Он дает историю и теорию описательной поэзии, пейзажа в литературе, ландшафтной живописи. Он пророчествует: живописи «предстоит подняться до нового, никогда не виданного великолепия, когда высокоодаренные художники станут чаще покидать тесные пределы Средиземного моря и получат возможность со всей первоначальной свежестью чистого молодого чувства схватывать многообразную природу влажных горных долин тропического мира».
«Средства, побуждающие к изучению
Он говорит с восхищением о только что появившейся фотографии (дагерротипах), о панорамах и диорамах. «Движущиеся фигуры» ирландца Паркера «почти заменяют путешествия». «Зритель, как бы заключенный в волшебный круг, воображает себя окруженным чуждой природой. Эти картины оставляют воспоминания, которые, после многих лет, чудно и обманчиво перемешиваются в душе с действительно виденными сценами природы. До сих пор эти панорамы употреблялись для представления городских видов. Но какое впечатление произвели бы картины крутых склонов Гималаев и Кордильер или индийских и южноамериканских речных стран…»
Так он пишет. Ведь там, «на горах — свобода!». Снова он мог бы, он хотел бы повторить эти давно вылившиеся слова…
Он заключает: «Понимание и чувство величавой красоты мироздания были бы значительно умножены, если бы в больших городах построено было несколько круглых зданий, также для всех доступных, в которых сменялись бы ландшафты стран, лежащих под различными географическими широтами на разных высотах над уровнем моря».
Что бы он сказал о кино?!
Одно перечисление неведомых северянину названий доставляет Гумбольдту радость:
«В странах пальм и нежно-перистых древовидных папоротников ковшанки и ароматная ваниль делают словно одушевленными стволы анакардий и гигантских смоковниц. На яркой зелени драконников и глубоко вырезанных листьев арумов резко выделяются пестрые цветы орхидей. Цепкие баугинии, пассифлоры и желтоцветные банистерии, далеко и высоко поднимаясь в воздухе, обвивают стволы деревьев первобытного леса…»
Он пишет почти языком поэмы:
«Каждый уголок земли — отблеск целого. Органические образы повторяются в беспрестанно новых соединениях. И ледяной север наслаждается в продолжение нескольких месяцев зелеными травами, альпийскими растениями с большими цветами и кроткой небесной синевой…»
Так о чем же он пишет? Может быть, о мальчике, который давным-давно, бесконечно давно смотрел на обомшелые башни Тегеля и замирал перед драконовым деревом в берлинской оранжерее, — сладкая тоска, жгучая «жажда дали» перехватывали ему дыхание… И, конечно, о зрелом, полном сил, счастливом человеке, который слушал, как звери празднуют полнолуние, и видел с высот Гуангамарки широкое и спокойное сверкание, дорогу солнца, уходившую к небу по необъятному простору океана…
В глубокой
Необычайной силой своего воображения он видел их снова и снова.
Он достиг какой-то небывалой широты созерцания мира. Для него как будто больше не обязательно жить на узком лезвии настоящего момента. Настоящее входит в единый поток — от завершенного к наступающему. «Космос» проникнут чувством почти осязаемости истории.
«Под 52 1/ 2 oсеверной широты Южный Крест перестал быть видимым за 2 900 лет до нашего летосчисления. Когда он исчез с горизонта прибалтийских стран, в Египте уже половину тысячелетия простояла большая пирамида Хеопса. Пастушеский народ гиксосов вторгся в Египет на 700 лет позже. Древность как бы подступает к нам ближе, когда мы берем для нее меркой памятные события».
И даже само время как бы теперь теряет свою роковую необратимость!
Тома «Космоса» выходили медленно. Первый, об издании которого было объявлено еще в 1843 году, появился только в 1845, второй — в 1847, третий — в 1850, четвертый — в 1858 году. Работу над пятым, заключительным, оборвала смерть, отрывок его издал в 1862 году профессор Бушман.
«Космос» остался незавершенным, как и основное дело Гумбольдта — описание американского путешествия.
Гумбольдт колебался, переделывая по многу раз написанное, не доверяя своим силам. Ведь в «Космосе» он должен был подытожить не только самого себя, но и «почти устрашающее», как он выразился однажды, «расширение знаний» в XIX веке. Речь шла не только о расширении фактического познания. Изменялись основы объяснения мира. На место прежней шла другая наука.
Что они знают, что они узнали такого, чего не знает и не может понять он, Гумбольдт?
Вот, например, этот принцип сохранения энергии. О нем заговорили все. Заговорили в той науке, которую еще так недавно он считал своей, — и с беспокойством и досадой он пишет об «обманчивой надежде» подчинить строгой мере изменения в природе. Взаимные превращения тепла и работы кажутся ему хотя не невозможными, но все же окутанными плотным туманом «произвольных допущений».
Он не знает, что делать и с атомной теорией, которая ему представляется «образным выражением» и — еще резче — мифом.
Шестого ноября 1857 года он жалуется Дове на «беспокоящую» его «механическую теорию тепла».
В середине XIX столетия он продолжает по-прежнему измерять расстояния старофранцузскими туазами.
Новые тома «Космоса» он снабжает предисловиями, где неуверенно, с непривычной для него робостью защищается… От кого? Никто не нападает на него…
Иногда он утешает себя: все дело в возрасте. «Ядругого поколения — старики не понимают молодежи». Он даже подтрунивает над своей старостью (юмор не покидает его). 26 октября 1851 года он пишет: «Это безмерная неосторожность в моем преадамическом возрасте говорить о новом томе». В 1857 году советует Дове: «Остерегайтесь так неправдоподобно состариться».