Александр I
Шрифт:
– Если вам не понравятся в нашем Филадельфийском Обществе, – сказала мне с достоинством, – покорнейше просим только не рассказывать: мир имеет и без того довольно предметов для осуждения.
И потом – на ухо, с таким ласковым видом, как будто мы с нею старые друзья:
– Я знаю, у вас большое горе; но имейте надежду на Господа…
Я боялся, что заговорит о Софье; кажется, тотчас же встал бы и ушёл. Но, должно быть, поняла, что нельзя об этом говорить, замолчала и потом прибавила:
– Сердце человеческое подобно тем древам, кои не прежде испускают целебный бальзам свой, пока железо им самим не нанесёт язвы…
Наконец
– Не знаю, – говорит, – как вы, князь, а я давно заметила, что никто не отвергает Бога, кроме тех, кому не нужно, чтобы существовал Он.
– Или, быть может, – добавил я, – кому нужно, чтобы не существовал Он.
– Вот именно, – сказала, наклонив голову, как бы в знак совершенного согласия нашего.
Заметив, что я удивляюсь, как Никитушка с генералом Головиным обходится вольно, а тот с ним – почтительно, сказала по-французски, не без тонкой усмешки:
– Не надобно удивляться тому, что действия духовные открываются в наше время преимущественно среди низшего класса, ибо сословия высшие, окованные прелестью европейского просвещения, то есть утончённого служения миру и похотям его, не имеют времени предаваться размышлениям душеспасительным; наконец, при самом начале христианства, на ком явились первые знаки действия Духа Божьего? Не на малозначащих ли людях, в народе презренном и порабощённом, минуя старейшин, учителей и первосвященников?
И заключила по-русски, положив руку на голову Никитушки с материнскою нежностью:
– Непостижимый Отец Светов избрал некогда рыбарей и простых людей; так и ныне изволит Он обитать с ними. Ты что думаешь, Никитушка?
– Точно так, маменька; ручку позвольте, ваше превосходительство! Немудрое избрал Бог, дабы постыдить мудрых века сего! Как и в песенке нашей поётся:
Дураки вы, дураки, Деревенски мужики, Ровно с мёдом бураки! Как и в этих дураках Сам Господь пребывает, —запел вдруг голоском тонким, перебирая струны на гуслицах.
И прачка Лукерья, и Прасковья Убогая, и девица Пипер, и приказный, кувшинное рыло, и статский советник Пилецкий и тайный советник Попов, и генерал-майор Головин – все подпевали Никитушке.
Вспомнились мне слова Грибоедова о том, что простои народ разрознен с нами навеки; а ведь вот не разрознен же тут? Полно, уж не это ли путь к спасению, к соединению несоединённого?
– Ну что, как? – спросил меня Коссович, выходя от маменьки.
– Умна, – говорю, – чрезвычайно умна!
Старичок покачал головой.
– Вы, – говорит, – князь, приписываете уму то, что проистекает из Премудрости Божественной…
От Бога ли, не знаю, а только и впрямь вещая баба.
Июля 19. Повадился я к маменьке. Думал, будет смешно, – нет, жутко. И всё ещё не знаю, что это, премудрость или безумие, святыня или бесовщина? А может быть, то и другое вместе!
– Радение есть радование, – говорит Коссович, – как бы духовный бал, в коем сердце предвкушает тот брачный пир, где ликуют девственные души. Сам царь Давид пред Кивотом Завета плясал. Пляшем и мы, яко младенцы благодатные, пивом новым упоённые, попирая ногами всю мудрость людскую с её приличиями. И вот что скажу вам, князь, как медик: святое плясанье, движение сие, как бы в некоем духовном вальсе, укрепляет нарочито здравие телесное, ибо производит в нас такую транспирацию, после коей чувствуем себя, как детки малые, резвыми и лёгкими…
Так-от всё так, – а жутко.
Престранную запел намедни Никитушка песенку:
На седьмом на небеси Сам Спаситель закатал! Ах, душки, душки, душки! У Христа-то башмачки Сафияненькие, Мелкостроченные!В словах сих, почти бессмысленных, некий священный восторг сочетался с кабацкой удалью. А у тайного советника Василия Михайловича Попова, вижу, и руки и ноги вдруг зашевелились, задёргались, – кажется, вот-вот пойдёт плясать, как на Лысой горе.
И смех, и ужас напал на меня, – хлад мраза тонка. как говорят мистики.
Июля 20. Тайный советник Попов намедни при всех объявил:
– Я, маменька, имею намеренье сапоги чистить, что принимаю за совершенную волю Божью, – только стыжусь…
– Чего же ты стыдишься, дружок?
– А Прошка что скажет?
– А ты, Вася, смирись, – посоветовал Никитушка.
– Были мы в субботу в баньке с Мартыном Степановичем, – продолжал Попов, – окатились холодною водою трижды, во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. А Мартын Степанович и говорит: «Дай, говорит, Вася, я тебя ещё раз окачу». Взял шайку и во имя Святой Девы Марии вылил на меня воду, и тотчас же как бы разверзлась некая хлябь из внутреннего неба моего и чистейшею рекою всего меня потопила. И ощутил я, что Матерь Господа пременяет звёздное тело души моей на лунное своё тело и в ночи Сатурна открывает свет премудрости…
И Мартын Степанович Пилецкий всё это подтвердил в точности.
А с приказным, кувшинным рылом, тоже на днях было чудо.
– Сижу я, – говорит, – у именинника, головы купеческого, Галактиона Ивановича, и вижу, штаны у меня худы, в дырах; устыдился, хотел закрыть, а внутренний глас говорит: «Не закрывай, сё слава твоя!» И внезапно приятным ужасом исполнился я, так что всё бытие моё трепетало…
Потом о новоявленных мощах преподобного Феодосия Тотемского заговорили.
– Вот, – говорит штабс-капитан Гагин, – премудрый Невтон, соединивший математику с физикой, умер и сгнил, а наш русский простячок, двести лет в земле лёжа, не сгнил..