Александр Македонский. Трилогия
Шрифт:
Мой Лев упал на полпути вверх по песчаной дюне. Я пытался заставить его подняться, но он лег, чтобы уже не встать. Возникнув словно из-под земли, к нам подскочила целая шайка пеших воинов с мечами и ножами.
— Дайте ему умереть! — крикнул я, вспомнив о муле, которого разорвали на куски прежде, чем тот успел испустить дух.
Я показал им кинжал, и они решили, что я собираюсь оставить мясо себе… Этим кинжалом я сделал жертвенный надрез на шее коня, вскрывая вену. Не думаю, что Льву было очень больно. Потом я взял немного мяса для себя и своих слуг; им я отдал большую часть. Мы, служившие самому царю, ели не больше Александра —
Мулы исчезали, едва только поблизости не оказывалось ни одного военачальника; ради их мяса воины раздавали собственное добро. Конники укладывались спать рядом со своими лошадьми. Я же слишком поздно узнал об этой предосторожности, и державшийся еще на ногах Орикс пропал, пока я спал. Я не просил у Александра другого коня; лошади теперь предназначались только для воинов.
Двигаясь дальше пешком, я часто наталкивался на Каланоса, вышагивавшего по пустыне, подобно тощей длинноногой птице. Философ отказался оставить Александра и уйти с Кратером; в краю камней он принял от царя пару сандалий. В закатный час, когда все остальные цеплялись за сон, пытаясь насладиться последними минутами отдыха перед снятием лагеря, я видел его сидящим со скрещенными ногами, устремившим взор на заходящее солнце. Александр справлялся с усталостью или же скрывал ее; Каланос, кажется, не уставал новее.
— Попробуй угадать, сколько ему лет, — как-то предложил мне Александр. Я сказал: пятьдесят с небольшим. — Ты ошибаешься, ему уже за семьдесят. Он говорит, что за всю свою жизнь ни разу не болел.
— Удивительный человек, — отвечал я. Философ был счастлив, думая только о своем боге и ни о ком другом, тогда как Александр работал, словно ослик дровосека, думая о всех нас сразу. Я слишком хорошо умел читать в его мыслях; царь клял себя за то, что мы угодили в эту геенну по вине его нетерпения, ибо он не захотел дождаться наступления зимы, прежде чем тронуться в путь.
На исходе третьей недели, когда уже никто не замечал идущих рядом, а переставлял ноги как мог, со мною заговорил один из воинов:
— Пусть царь завел нас сюда, но, во всяком случае, он потеет вместе с остальными. Теперь Александр возглавляет колонну пеший.
— Что? — вздрогнул я. О, если бы я мог не поверить! Но воин сказал правду.
Мы разбили лагерь часа через два после восхода, рядышком со звонким ручьем, в котором журчала настоящая вода. Я поспешил к нему с царским кувшином, прежде чем идиоты рабы могли испортить воду своими грязными ногами. В этом на них никак нельзя полагаться.
Александр вошел в шатер, прямой как палка. Уже наполненная, его чаша стояла наготове. Царь застыл у входа, едва только полог упал у него за спиной, скрыв от глаз воинов, и прижал обе ладони к ране в боку. Глаза его были закрыты. Я поставил чашу и подбежал, вообразив, что сейчас он упадет. Какое-то время он просто стоял, опершись на меня, но затем выпрямился вновь и отошел к своему креслу, где и принял из моих рук питье.
— Аль Скандир, как ты мог?
— Я делаю только то, что должен. — На эти простые слова у него ушло три вздоха.
— Хорошо, ты сделал это. Обещай, что в последний раз.
— Не будь ребенком. Я должен делать это каждый день, начиная с сегодняшнего. Это необходимо.
— Давай выслушаем лекаря. — Я забрал у него чашу: вода проливалась на царские одежды.
— Нет! — Найдя в искалеченных легких еще немного воздуха, Александр добавил: — Ходьба идет мне на пользу. Она расслабляет мускулы. И хватит об этом, я слышу шаги.
Они явились со своими горестями и вопросами, царь разобрал все до единого. Потом пришел Гефестион, принесший Александрову долю общего рациона—с тем, чтобы вместе подкрепиться в эти жаркие рассветные часы. В тот момент я не доверил бы здоровье Александра никому, но смирился. Позже я обнаружил, что царь все-таки поел и даже сделал глоток вина. Ему помогли улечься; он даже не проснулся, когда я растирал горящий шрам маслом, которое мне дал врачеватель. Я прятал снадобье от рабов, опасаясь, что они сожрут его.
С того дня Александр сам вел армию и задавал общий темп, будь то по песку или камням, короткий или длинный переход… Каждый шаг причинял ему боль, а к утру ходьба превращалась в пытку. Царь жил только усилием воли.
Это видел каждый; боль выжигала на нем свои особые отметины. Воины знали его гордость, но они понимали также: так он наказывает себя за страдания остальных. Они простили Александра, его дух питал всех нас.
Освобождая царя от одежд в нараставшем пекле нового дня, я поймал себя на мысли: сумеет ли он вернуть себе жизненные силы, что капля за каплей вытекают сейчас из его жил? Наверное, уже тогда я знал ответ.
Александр страдал еще и из-за флота, идущего морем вдоль этих суровых берегов. Даже сейчас он посылал пищу на берег. Начальник отряда вернулся, чтобы сказать: воины сломали печать по дороге и съели все без остатка. Выпрямившись на раскладном стуле, Александр ответил:
— Передай этим людям, я объявляю им выговор за неповиновение, но извиняю их голод. И если мулы тоже пропали, молчи; я не хочу слышать. С сегодняшнего дня… — он сделал паузу, чтобы отдышаться, — пропавшие мулы считаются охромевшими… Порой следует придерживать карающую длань.
Люди стали умирать. Пустячные болячки оказывались смертельными. Они просто падали в ночной тьме, иногда молча, а иногда — выкрикивая свои имена в надежде, что какой-нибудь друг услышит и подставит плечо. Впрочем, ночами нас охватывала глухота. Чем ты поможешь гибнущему, ежели и сам едва держишься на ногах? Я видел воинов с детьми на закорках и понимал, что женщина этого человека — жена или наложница — погибла. Правда, чаще первыми погибали именно дети. Помню, я слышал детский плач во тьме; наверное, ребенка просто оставили умирать в этой пустыне, но я просто продолжал переставлять ноги, как и прежде. У меня было только одно дело, и я не мог заниматься ничем другим.
Однажды мы пришли к широкому речному руслу со светлым ручейком на дне, свежим и холодным, — добрая горная вода. Переход оказался коротким: мы пришли к реке еще затемно, и у нас было время разбить лагерь в ночной прохладе. Александр приказал поставить шатер на прибрежном песке, дабы слышать журчание потока. Он едва вошел, как всегда полумертвый от усталости, и я протирал ему лицо, спеша успеть до прихода просителей, когда начал приближаться странный шум — нечто среднее меж цокотом сотен копыт и ревом толпы. Какое-то время мы вслушивались, недоуменно повернув головы на звук; потом Александр вскочил на ноги, крикнул: «Бежим!» — и выволок меня из шатра, ухвативши за руку. Потом мы и вправду побежали. По речному руслу к нам стремительно приближалась громада темной, почти черной воды. Рев, который мы услыхали вначале, был шумом сталкивающихся и дробящихся обломков скал.