Александр Македонский. Трилогия
Шрифт:
При свете, проникавшем сквозь дыры в крыше, он осторожно пошёл меж тюфяков и одеял. Пифон, моложавый мужчина, в бою выглядевший героем гомеровским, теперь лежал в промокших бинтах, ослабев от потери крови. Лицо его заострилось, глаза беспокойно блуждали. Александр опустился на колени, взял его за руку, и начал говорить ему о его подвигах. Вскоре цвет лица у Пифона стал поживее, он даже прихвастнул немного, и пошутить пытался…
Когда Александр поднялся на ноги, глаза уже привыкли к сумеркам — и он увидел, что все смотрят на него. С ревностью, с отчаяньем, с надеждой… Всем было больно; всем хотелось,
Такой зимы и старики припомнить не могли. Волки приходили в деревни и утаскивали сторожевых собак; коровы и пастухи замерзали насмерть на зимних пастбищах в долинах; еловые ветви трещали под грузом снега, а горы завалило так, что чернели только отвесные утёсы в стенах ущелий. Александр не стал отказываться от мехового плаща, который прислала мать.
Взяв лису в застывшей тёмной чащобе, неподалеку от Мьезы, они обнаружили, что шерсть на ней белая. Аристотель очень порадовался тогда.
В доме глаза разъедало от дыма жаровен; ночи были до того лютые, что все спали по двое, просто чтобы теплее. Александр не хотел потерять свою закалку, — ведь отец был ещё во Фракии, куда зима залетает прямо из скифских степей, — и думал, что лучше бы пережить морозы без такого баловства. Но Гефестион сказал — люди подумают, что они поссорились… Послушался.
Те корабли, что не пропали в море, были прикованы к берегу. Даже дорогу до Пеллы иногда заметало, хоть тут рукой подать… Когда к ним пришёл караван мулов, настроение у всех стало праздничным.
— На ужин утки жареные… — заметил Филот.
Александр понюхал воздух и кивнул. Потом сказал:
— У Аристотеля беда какая-то.
— Он что, лежит?
— Нет, ему плохие новости привезли. Я его видел в комнате с образцами. — Александр теперь часто туда заходил, ему понравилось проводить собственные опыты. — Мать новые рукавицы прислала… Мне-то две пары не нужны, а ему подарков никто не посылает… Он там с письмом сидел. Вид — ужасный, как маска в трагедии…
— Наверно, кто-нибудь из софистов в чём-нибудь с ним не согласен?
Александр сдержался и отошёл. Потом рассказал Гефестиону:
— Я спросил, в чём дело, не могу ли помочь, — он сказал нет; сам всё расскажет, когда успокоится… И благородным друзьям не подобает вести себя по-женски. Так я ушёл, чтобы дать ему выплакаться.
В Мьезе зимнее солнце уже спряталось за гору, а вершины Халкидики на востоке ещё светились. Сумерки вокруг дома подбелены снегом… Время ужинать ещё не подошло. В большой гостиной с облупленными розово-голубыми фресками на очаге горел огонь в металлической корзине. Молодые люди собрались вокруг, болтая о лошадях, о женщинах, о своих делах… Лампы ещё не зажигали, потому Александр с Гефестионом сидели возле окна, укрывшись плащом из волчьего меха, что прислала Олимпия. Читали «Киропедию». Эта книга Ксенофонта была теперь у Александра любимой, сразу после Гомера.
“…Было видно также, как струились у нее слезы, стекая вниз по платью и падая даже на ноги. Тут самый старший из нас сказал: «Успокойся, женщина. Конечно, твой муж — мы об этом слышали — прекрасный и благородный человек. Знай, однако, что тот, кому мы предназначаем тебя теперь, ни красотой, ни умом не хуже его, и могуществом располагает не меньшим. По крайней мере, на наш взгляд, если кто вообще и достоин восхищения, так это Кир, которому отныне ты будешь принадлежать.» Когда женщина услышала это, она разодрала своё платье и разразилась жалобными воплями. Вместе с ней подняли крик и её невольницы. Теперь взору явилась большая часть её лица, стали видны шея и руки. Знай, Кир, что и по моему мнению и по мнению всех других, кто видел её, не было ещё и не рождалось от смертных подобной женщины в Азии. Поэтому непременно приди сам полюбоваться на неё.
«Нет, клянусь Зевсом, — сказал Кир, — и не подумаю, если только она такова, какой ты её описываешь.»
«Но почему?» — спросил юноша.
«Потому, — отвечал Кир, — что если теперь, услышав от тебя о её красоте, я послушаюсь и пойду любоваться ею, когда у меня и времени-то свободного нет, то боюсь, как бы она ещё скорее, чем ты, не убедила меня ещё раз прийти полюбоваться ею. А тогда, забросив всё, чем мне надо заниматься, я пожалуй только и буду, что сидеть и любоваться ею.»
Гефестион поднял глаза от книги:
—
Меня всё время спрашивают, почему Кассандр не приехал.
— Я сказал Аристотелю, что он полюбил войну и отошёл от философии. Как он отцу своему объяснил — не знаю. Но с нами-то вернуться он не мог, она ему два ребра сломала… — Александр вытащил из-под плаща следующий свиток. — Вот это место я люблю, слушай.
—
«Ты должен знать, что полководец и рядовой воин, обладая одинаковой силой, по-разному сделают одно и то же дело. Сознание уважения, оказываемого ему, а также то, что на него обращены взоры всех воинов, значительно облегчают полководцу даже самый тяжёлый труд».
До чего верно сказано! Это надо помнить всегда.
— Неужели Кир был на самом деле так похож на Ксенофонта?
— Наши персы-изгнанники говорили, что он был великий воин и благородный государь.
Гефестион заглянул в свиток.
—
«Он учил своих гвардейцев не плеваться и не сморкаться на людях, не оборачиваться и не глазеть…»
—
Ну да, персы в то время были горцы неотёсанные… Мидянам они, наверно, казались такими же, как, скажем, Клейт показался бы афинянину… Мне нравится, что когда повара подавали ему что-нибудь особенное — он посылал по куску всем друзьям.
— Скорей бы ужин, а то у меня живот к спине прилип.
Александр, вспомнив, что по ночам Гефестион всегда прижимается, чтобы согреться, подтянул плащ, прикрывая его потеплее.
— Надеюсь, Аристотель спустится к нам. Наверху должно быть совсем как в леднике. Надо бы и ему поесть чего-нибудь.
Вошёл раб с переносной лампой и с трутом на палке, засветил высокие стоячие лампы и подвесную люстру. Неопытный молодой фракиец, которого он обучал, закрыл ставни и аккуратно задёрнул плотные шерстяные шторы.