Александр Печерский: Прорыв в бессмертие
Шрифт:
Когда колонна проходила мимо гетто, жители его, сами изголодавшиеся, живые скелеты, стали бросать через колючую проволоку хлеб, картофель, свеклу, морковь, головки капусты.
Из гетто доносились слова прощания, плач и отчаянные выкрики:
—Вас ведут на смерть! Вы слышите? На смерть.
Вдали от вокзала, в поле, стоял эшелон из двадцати пяти товарных вагонов. В каждый вагон загружали по семьдесят человек — мужчин, женщин, детей. В вагонах — ни нар, ни скамеек. Чтобы прилечь, и речи не могло быть. Стояли стиснутые со всех сторон. Двери заперты.
Так ехали мы четверо суток, не зная куда. За все время, что были в пути, нам не дали ни крошки хлеба, ни капли воды. Не выпускали из вагона для отправления естественных нужд.
Возле меня стояла молодая женщина с трехлетней девочкой на руках. Эту девочку я несколько дней тому назад заметил еще в лагере на Широкой. Золотоголовая, с синими глазами и ровненькими, словно выточенными, зубками. Кто-то сказал, что эту девочку зовут Этеле, она из гетто. Ее отец военврач, а мать — студентка Политехнического института.
—Как тебя зовут? — обратился я к малышке.
—Этеле.
—Иди ко мне. Маме ведь трудно держать тебя на руках.
Девочка протянула свои худые ручки и перешла ко мне на руки, обхватила меня за шею и сразу же задремала. Я покачивался в такт с качающимся вагоном. И каждый раз, когда мать Этеле хотела взять у меня ребенка, я отрицательно мотал головой: —Нет, я не устал.
Головка Этеле грела мою грудь, и мне казалось, что я чувствую тепло моей единственной дочурки Эллочки, одногодки этой девочки.
Ребенок проснулся и стал оглядываться.
—Я здесь, возле тебя, — успокоила ее мать.
—Мама, мне жарко. Я хочу домой.
—А где твой дом? — спросил я.
—В гетто. Там у нас нары и много-много тряпок.
Я дал девочке вареную картофелину и напиться из своей фляги, которую мне удалось спрятать под рубахой.
От меня Этеле перешла на руки к Шлойме Лейтману. Затем к портному Борису Эстрину, потом к экономисту Лейбе Сроговичу, который сам еле держался на ногах, от него к Александру Шубаеву-Калимали, а затем и к Борису Цыбульскому.
—Дядя, возьмите ненадолго ребенка на руки, — обратился Цыбульский к стоящему с ним рядом бывшему майору Пинкевичу.
—Я сам еле держусь на ногах.
—Все мы еле держимся на ногах. Как раз вы и не должны отказаться.
Пинкевич понял намек Цыбульского.
На пятые сутки, 22 сентября 1943 года, к вечеру, эшелон прибыл на заброшенный полустанок. Большими черными буквами по белому было написано «Собибор». С одной стороны станции простирался лес, с другой — находился лагерь, обнесенный трехметровым забором из колючей проволоки в три ряда. Из проволочного ограждения кое-где торчали ветки деревьев.
Эшелон перевели на запасной путь. Нам принесли воду — первый раз за пять суток. Пищу все еще не давали. На ночь опять заперли все вагоны.
23 сентября в 9 часов утра паровоз медленно подал эшелон к воротам лагеря, на котором была вывеска с надписью «Зондеркоманда».
Фабрика
Раздался свисток паровоза, и ворота широко распахнулись. Когда последние вагоны вкатились на территорию лагеря, паровоз отцепили и отогнали назад и охранник закрыл ворота.
Из дома, находящегося недалеко от ворот, вышла группа немецких офицеров, человек десять-одиннадцать, с нагайками в руках. Во главе группы — рослый, полный немец, видимо старший. Последний что-то сказал охраннику, и тот куда-то побежал. Через несколько минут он вернулся, приведя с собой несколько парней в какой-то особой форме, и доложил: —Господин обершарфюрер! Бангоф-команда готова.
Чем занимается бангоф-команда, нетрудно было догадаться по орудиям, которые они держали в руках. Это были ведра, метлы, щетки. Но смотрелись эти ребята непостижимо: как на подбор семнадцати-восемнадцати лет, в желтых польских конфедератках, новеньких, только что из-под иголки костюмах, брюки с желтыми кантами, темные кители с цветными лацканами, да еще в белых перчатках. На лицах никаких признаков голодания. И все как один — красавцы. Как будто их отобрали из сотни тысяч.
Лейтман шепнул мне:
—Как тебе нравится спектакль? Если бы не тоска в их глазах, можно было бы подумать, что мы попали прямо в рай.
Этот же самый обершарфюрер по фамилии Гомерский, бывший боксер из Берлина (Цыбульский сразу же его прозвал «обер-ангел смерти»), приблизился к нам, остановился, широко расставив ноги, на минутку вперил в нас свои острые глаза и скомандовал: —Столяры и плотники, бессемейные вперед!
Вышло человек восемьдесят, большей частью военнопленные. Среди них — я, Лейтман, Розенфельд, Вайспапир, Литвиновский, Цыбульский, Шубаев. Нас отвели на другую территорию, тоже отгороженную колючей проволокой. Лагерники здесь носили и складывали бревна. Розенфельд обратился к ним, но никто не ответил ни на приветствие, ни на вопросы.
К нам подошел человек с опухшим лицом и жестом показал, чтобы мы повернулись спиной к эшелону. Сколько ни просили, чтобы он нам сказал, хотя бы куда мы прибыли, он только покачивал головой.
Кто-то из наших выругался, другой заметил, что с этими людьми говорить все равно что со стенкой. Третий спросил, не отрезаны ли языки у этих людей. Человек развернулся и отошел в сторону.
Вдруг мы почувствовали, что стало трудно дышать. Более чем на полкилометра расстилался черный густой дым. В воздухе появились языки пламени, поднялся страшный шум. Гоготали сотни гусей.
Потом нас отправили в барак. Там мы разместились на голых двухэтажных нарах.
Остальные люди из эшелона остались по ту сторону проволочного ограждения, и больше мы их не видели.
Был теплый солнечный день. Я и еще несколько человек из нашего барака вышли во двор, расселись на колодах, наваленных там. Каждый вспоминал свой дом, родных и близких. Я из Ростова. О семье ничего не знаю, но уверен, что они эвакуировались. Шлойме Лейтман из Варшавы. Когда немцы напали на Советский Союз, жена его и дети находились в Минске. Они не успели эвакуироваться и погибли в гетто.