Александр
Шрифт:
Я смотрела на полные животного голода глаза деревенских мальчишек и мне становилось мучительно стыдно за свои лишние килограммы. Я смотрела на вожделенные глаза мужчин и женщин, вдыхающих запах дорогого спиртного, и мне становилось стыдно за то неведомое мне общество. Стыдно и страшно. Страшно от безысходности в их глазах, от дыхания бедности, еще более явственного на фоне этого странного пира. Они были готовы сорваться к столам, но что-то их еще держало, правда, я не могла понять что. Пока не увидела старосту.
То, что это был староста, я догадалась
Нос у старосты утонул в мясистых щеках, глазки спрятались под кустистыми бровями, а полные маленькие ручки, с круглыми ладошками и мясистыми коротенькими пальчиками, то и дело подносили мокрый платок к покрытому испариной лбу.
Староста поймал взглядом слишком близко подошедших к столам мальчишек, столы оставили в покое, деревенские были разогнаны страшными криками, перемежающимися с бранью. Этот человек знал свое дело. Он каждому нашел работу и пообещал раздать все остатки после пира.
Появились люди, что разнесли между деревенскими кувшины с брагой и корзины с хлебами. Деревенские перекусили, облизнулись, вздохнули, бросили последний взгляд на лакомства, и ушли по своим делам.
Мне стало легче. Теперь, не видя голодных взглядов, я могла внимательней следить за старостой. Этот у меня жалости не вызывал - что толку жалеть человека, которому живется вовсе неплохо?
– Боги милостивы, - услышала я странное приветствие и, оглянувшись, увидела интеллигентного на вид молодого человека с неестественно белоснежным лицом. Этот был одет в столь несуразный в этой весенней, деревенской грязи идеально-белый балахон, перехваченный на тонкой талии золотым пояском. Незнакомец мне сразу не понравился. Чем-то он напомнил моего знакомого поэта: стишков и самомнения много, а ума ни капли...
– Боги милостивы, - не оборачиваясь, ответил староста. Голос у него был злым и уставшим.
– Люди злы. Не к добру решил к нам твой братец наведаться... Еще и не знаем когда... Сегодня не приедет, завтра все новое надо, а взять-то неоткуда...
– Чего ты боишься?
– иронично спросил тот же голос.
– Это меня проверяют, не тебя.
– Я боюсь?
– прошипел староста, погрозив кулаком тому же мальчишке.
– Тебе-то что, жрец, ты у нас бранеон, севший задницей в лужу, а мне поля пахать надо! Кого я пошлю? Мелкотню? Или старух? А у нас голодуха, коли ты не ведаешь! Люди мрут как мухи, под весну жрать нечего, бунт назревает, а с городов только и спрашивают, как очередной воз с зерном. А где мне его взять-то?
Разговор мне начал нравиться... И был как-то смутно знаком - будто подобное я слышала не раз. Только вот где?
– Сам-то не голодаешь!
– А ты мне не тычь!
– взорвался старейшина, отирая лоб.
– Я - свободный, а не захр, у меня
– Не боишься гнева богов?
– Опять страшишь богами, жрец, зря страшишь! Тут свободных-то на всю деревню только трое: я, ты, да женка моя! Боги! Сам меня совестишь, а у самого одежа-то какая! Комната малеванными холстами, да вышивками заставлена! Продай и накорми их! За каждую твою тряпочку, да висюльку на шею, вся деревня летами есть может!
– Мне не свойственна филантропия, - равнодушно ответил жрец, и тотчас добавил:
– Не время сейчас на мечах сходиться. Может, ты и избавишься от меня. Этого ты хочешь?
– Не хочу!
– ответил староста, убивая впившегося в руку раннего комара.
– О, бестия! Уродился-таки раньше времени! Кровосос несчастный! Ты годишься, жрец. Этакого негодного для храма жреца поискать еще надо!
– Ты слова-то выбирай!
– Зря горячишься, жрец. Думаешь, мы твои бзики столько лет ради твоих красивых глазок терпели? Да на тебя все соседние старосты молились - это надо же, за последние годы - и не одного передвижения вверх.
– Кого передвигать? Этих пьянчуг?
– Ты, жрец полегче, - тихо ответил староста.
– Эти пьянчуги на норов-то круты. Сам не заметишь, как на кулак напросишься или на нож в спину. А ножи-то у нас тупые, боли много... Свинок только мучить... Кузнец-то далеко и берет по-страшному!
– Сына попроси. Сам же говорил...
– Говорил? А кто к нему всю эту железяку повезет? Ты в своем наряде, лебедь белая? На нашей кляче? Да она на полдороги копыта откинет! Ай, да что с тобой!
Староста махнул рукой и отправился орать на незадачливую девку, разлившую кувшин с молоком. Белую лужу аккуратненько присыпали песочком, раскрасневшейся девице приказали убраться, но я ничего этого не видела.
Потому что в тот момент мир перевернулся перед глазами, земля пошатнулась, все поплыло, и я поняла, что пропала. Пропала надолго, может даже навечно. Потому что я увидела его, и эти странные, синие как грозовое небо глаза вонзились мне в сердце ледяной стрелой. Мне казалось, что я перестала дышать, потому что и не надо дышать - хватает лишь этого щемящего чувства в груди. Потому что я полюбила! Не так, как мои легкомысленные подруги, нет, так, как пишут в книгах.
Если бы он приказал сложить к его ногам всю землю, я бы сложила... или умерла... Умерла бы за улыбку на этих тонких губах, за тень милостыни в этих глазах, за его тоску, за каждое движение его руки-музыканта. Умерла бы под его длинными ногами, умерла бы за одно прикосновение, за возможность любоваться его сильной фигурой, которая даже в этих лохмотьях выглядела внушительнее, чем у разряженного в шелка жреца. Потому что теперь я знала, что такое любить, любить пылко, отчаянно, когда душа томится, а глаза просят, просят его глаз. И теперь поняла, почему любовь называют проклятием, и... счастьем. Господи, оказывается, эти вещи совместимы!