Алексей Ставницер. Начало. Восхождение. Вершина
Шрифт:
Теплушка тронулась с товарной станции на Орел, на Курск, на Белгород…
Товарные составы того времени шли неторопливо и по техническим причинам, и особенно потому, что летом 1945 года домой ехала армия – состав за составом, и тоже все в товарняках. В отличие от сорок первого, в вагоне можно было сидеть, свесив ноги, но это если рядом отец. Можно было глазеть на медленно проплывающие пейзажи сквозь открытые двери или в одно из двух узких окошек. В центре вагона стояла кадка, накрытая широким щитом, – стол. В кадке еще оставались моченые яблоки в рассоле. Яблоки были тверды, сочны и необыкновенно вкусны. Сказать, что мы любовались пейзажами вдоль железки, нельзя, но все же в них было некое мистическое притяжение,
И через два года после боев эти поля источали тяжелый запах сгоревших тонн металла, резины, масел и солярки, пороха, тола и человеческой плоти. Таким входило в наше сознание понятие просторов родины.
Ехали мы без приключений. Если не считать Лешину попытку самостоятельно достать яблочко из бочки. Он долго пыхтел, взбираясь по прислоненной к кадке крышке, и таки долез до края бочки. Поезд дернулся. Ноги мальца мелькнули в воздухе, но тут сноровку проявила Рада – поймала его в последнее мгновение. В общем, ничего страшного, только и того, что хлебнул бы рассола. Но от яблок он потом отказался наотрез.
Как уполномоченному серьезного ведомства отцу полагалось служебное помещение, по-современному – офис. Выбирать было особо не из чего, послевоенная Одесса была, конечно, не Сталинград, но и ей досталось.
Местные власти предложили отцу помещение на Троицкой, в котором до войны размещалась какая-то контора.
Чтобы не искать семье уполномоченного еще и квартиру на восемь душ, решили оформить контору как жилье. При жутком жилищном дефиците на это помещение почему-то никто не претендовал, что отца очень порадовало. Но радость скоро сменилась оторопью. В бывшей конторе в годы оккупации квартировали румынские солдаты. Уже этого достаточно, чтобы представить ее состояние. Но картину дополнил пожар – выгорели все перегородки, большая часть пола вместе с опорными балками, в потолке зияла дыра и зияющие провалы вместо окон. Окон, кстати, по фасаду было восемь, контора по площади была за сто квадратов. Ход с предложением совместить контору и жилье был чисто одесский – таким образом власти умывали руки от восстановления помещения. А в послевоенное время это была не простая проблема: дефицит стройматериалов был не меньшим хлебного. Проблема имела и чисто одесский привесок – дворовое население использовало пепелище под помойку, заваливая его также строительным и бытовым мусором. Словом, ордер был, а жить где не было. Наше немалое семейство приютила младшая сестра отца, она с мужем и сыном Феликсом имела крохотную комнатушку на Садовой. Сегодня Феликс Кохрихт известный и уважаемый в Одессе журналист, общественный деятель. Тогда это был ребенок с огненно-рыжими волосами и яркими голубыми глазами.
Ремонт шел, как и все ремонты, муторно, долго, неповоротливо и непредсказуемо. К тому же отец неделями, а иногда и месяцами, не вылезал из командировок, перемещаясь по трем немалым странам и следя за качеством демонтажа и отправки оборудования. Так что наша первая зима в Одессе была несладкой – с горем пополам приспособили к жизни одну комнату, в которой стоял жуткий холод. Нельзя сказать, что мы жили голодно – мы жили как все, и голодный 46-й был для нас не лучше и не тяжелее, если не учитывать, что кормить шестерых детей все же сложнее, чем одного-двух. Мама всегда в таких случаях говорила – ешьте, что есть, марципанов сегодня не будет. Что такое марципаны, мы не знали, это слово на многие годы стало для детей символом запредельного счастья и достатка. Но однажды стало особенно голодно, и маме удалось где-то заполучить картофельные очистки. Они были смерзшиеся, какого-то зеленоватого колера. Она помыла их, прежде чем бросить в кастрюлю, расплакалась. Плачущая мама – это была картина невообразимая, невероятная. Маму никто никогда не видел в слезах. Дети сгрудились вокруг, и мама сказала: «Бедные свиньи, как они это едят?» Эти странные слова врезались в память всем и навсегда.
Потом мы еще раз увидели маму в слезах – в 51-м, когда умер от болезни почек Эрик. Ему было двадцать. Его похоронили на католическом кладбище, которое было частью Второго Христианского.
Наши временные трудности растянулись на многие годы, пока отец занимал высокую должность. Казалось бы, что все должно быть наоборот. Но не в случае с нашим отцом. Он был из тех, о которых пелось – в первую очередь думать о родине, а не о семье. Но, к счастью, в послевоенном Минуглепроме началась реорганизация, Управление по репарациям выделили в особый главк, а поскольку у побежденных уже скоро можно было отнимать только душу, то его упразднили. Отца вызвали в Москву. Похоже было, что придется переезжать куда-то в очередной раз, возможно, даже в Москву. Но Михаил Фроимович был крепко учен жизнью и системой, шкурой чувствовал новый вал репрессий и попросил направить его в Украину, в управления нерудных ископаемых. Там как раз назревала очередная реорганизация, что позволило тихо и незаметно ускользнуть из номенклатурной обоймы и заняться тем, что всегда отцу было интересно и к чему лежала душа, – журналистикой. К этому времени он был автором книги «Русские на Шпицбергене», изданной в 47-м издательством «Главсевморпуть» в Ленинграде. Книжка не осталась незамеченной, так как интерес к Арктике вообще и Главному Северному морскому пути в частности остается в центре интересов всех стран, имеющих выход в Ледовитый океан. Михаил Фроимович регулярно сотрудничал с весьма популярным столичным журналом «Вокруг света», а это было как знак мастерства – ему заказывали материалы и охотно печатали киевские журналы.
Похоже было, что отец наконец-то начал заниматься тем, что ему по-настоящему нравилось и к чему он имел настоящее призвание. Пулеметом стучала у него в кабинете пишущая машинка, что было показательно – в те и многие последующие годы журналисты обычно пользовались услугами машинисток, а сочинения свои писали от руки. Считалось особым шиком принести в редакцию перебеленный, готовый к набору материал. Отец был жанрово жаден – он умел и мог все, от репортажа до очерка, очень интересно работал в краеведении, сразу, как инженер, постигнув главный принцип этой литературы – знание исторического материала, архивов. Его очерками об истории одесских улиц, о горе Чумке, о знаменитых для города личностях зачитывалась вся Одесса. Он никогда не «подогревал» себя алкоголем и вообще был к выпивке равнодушен, но курил… Облако табачного дыма не окутывало его только сонного. Помимо книжек о истории одесских улиц, китобоях, запредельной Арктике, он писал также пьесы – они ставились в Украинском театре. Причем, Михаил Фроимович был по-настоящему двуязычным: писал как на русском, так и на украинском. Вообще-то в семье говорили по-русски, но никакой язык у нас не был чужим или чужеродным. Мама могла сказать, что думала, и по-польски, а эмоции обычно и отцом, и мамой выражались украинским «А хай ти згориш!».
Словом, после войны жизнь наконец-то начинала налаживаться. Но это ощущение было с примесью тревоги – репрессивная машина продолжала работать, власть свихнулась на борьбе с сионизмом.
Возможно, ранее, сразу после ареста старшего брата отца Льва Ставницера, до него руки не дотягивались, так как он был в постоянных разъездах – что называется, не на виду и не на слуху. А тут – публичность, читательская известность.
Гром грянул как с чистого неба 18 февраля 1953 года. В «Комсомольской правде» появился фельетон под странным названием «Шанхаер». Странным потому, что никому за пределами Одессы это слово было непонятно. Более того, его уже лет пятьдесят не было и в лексиконе даже старых моряков. Шанхаерами называли мелких торгашей в китайских портах, главным среди которых был Шанхай. Каждый входящий в порт корабль атаковала на легких джонках тьма услужливых китайцев, которые оказывали массу разных бытовых услуг. Потом их потеснили агентские компании, но кто хотел обслужиться дешево – пользовался услугами шанхаеров. Автора фельетона, впрочем, не интересовали такие тонкости частной торговли. Он обрушился на Михаила Фроимовича как на «литературного шанхаера», который нигде не работает, а везде печатается, предоставляет свои литературные услуги некоторым гражданам и, естественно, гребет деньги лопатой. В то время как честный советский журналист должен прославлять человека труда. Ну и так далее…
Тут дело было в обычной черной зависти. И поводом был выход книжки о китобойной флотилии «Слава», автором которой был известный руководитель флотилии, но литературная запись – отца. Обычная для советской журналистики практика. Вплоть до самой перестройки во всех газетах гонорарный фонд делился на две неравные части. 40 процентов полагалось штатным журналистам, 60 – рабочим и сельским корреспондентам. Поскольку последние ничего сами писать не умели, то за них статьи сочиняли квалифицированные журналисты.
То, что состряпал одесский журналист, фельетоном в истинном понимании этого жанра не было. Это был донос. Остается гадать – заказной или по гнусности характера, после подобных «фельетонов» судьба антигероя решалась по стандартной схеме: арест, следствие, лагерь. Отсутствие состава преступления вряд ли смутило бы госбезопасность – за ним тянулся давний след врага народа, к тому же брат-сионист уже сидел. И неизвестно, что было бы дальше, но за февралем пришел март 53-го. Сталин умер. Судьбодробилка забуксовала. Вряд ли Алексей в десять лет понимал весь трагизм происходящего, но что над семьей нависла беда – понимал вне всякого сомнения.