Алексей Толстой
Шрифт:
В Лондоне не раз ему приходилось слышать и читать на афишах, что на Пикадилли открылась «Русская выставка». Как он был разочарован, посетив эту выставку. «У входа стояли два толстенных, черных джентльмена в красных черкесках, с кинжалами; на головах их возвышались боярские шапки с медными восьмиконечными крестами. Для доказательства русского своего происхождения черкесы зверски вращали глазами. В низкой сводчатой комнате, у нищих прилавков, сидели старые англичанки в кокошниках и продавали какие-то фигурки, ржавые замки, явно приобретенные по случаю в Уайтчепеле. Здесь же раскинула витрины с зубоврачебными инструментами одна английская фирма. В глубине коридора, направо и налево, устроены уголки России: изба с огромным комодом, на котором, облокотясь,
Летом, после почти двухмесячного путешествия и непременного газетного отчета, Алексей Толстой, уединившись в имении своих друзей Свешниковых, наконец-то мог с удовольствием посвятить время творчеству. «Прекрасная дама», «Искры», «В июле» — в этих рассказах уже нет военных стычек, кровопролитных сражений и героических свершений. Только глухие отзвуки войны раздаются иной раз в этих рассказах. Все больше и больше захватывает Толстого театр, а успех «Нечистой силы» только усилил в нем желание работать для театра. Так появились пьесы «Ракета» и «Касатка», а накануне Великой Октябрьской революции — «Горький цвет».
Все это время он никак не мог разобраться в происходящих внутри страны событиях. Ему казалось, что после Февральской революции открывалась новая эра человеческих и государственных отношений, но через несколько недель он уже разочарован; снова овладело им восторженное настроение в ожидании решений Государственного совещания, где витийствовал Керенский, потом опять наступало откровенное неприятие происходящего. Сначала Толстой не принял и революционные события в Москве в конце октября 1917 года. Но потом увидел, что пришедшие к власти рабочие во главе с большевиками вовсе непохожи на диких гуннов: по-прежнему издавались многие газеты и журналы, по-прежнему работали театры, по-прежнему устраивались литературные вечера, к тому же открывались еще и новые литературные и артистические кафе, куда и его с Натальей Толстой-Крандиевской (после Февральской революции Наталья Крандиевская, получив развод с Волькенштейном, зарегистрировала свой брак с Толстым и взяла двойную фамилию) не раз приглашали. Оказалось, что большевики не метают работать ему как художнику. И он много и плодотворно работал. «Первые террористы», «Наваждение», «День Петра» — вот три первоначальные попытки Алексея Толстого постигнуть эпоху Петра Великого, эпоху ломки, крушения и невиданных преобразований во всех областях человеческой жизни. Петровская эпоха привлекла Толстого тем, что уж больно много было там сходного с современными процессами. Но глубоко осмыслить происходящие события Толстой не мог. Только немногие могли пойти на сотрудничество с новой властью, большинство, приглядываясь, оставалось в стороне. По мнению Толстого, большевики чересчур категорически настроены по отношению к интеллигенции, видя в ней потенциально враждебную силу. Декреты следуют один за другим. Вся власть пролетариату? Почему только одному пролетариату? А интеллигенция? Она что, должна только пойти в услужение к новым властям, слепо выполнять их указания? А разве не интеллигенты сидели в тюрьмах за свою революционную деятельность при царизме? Много вопросов накапливалось в душе Толстого.
Он не мог не обратить внимания, что в литературе и искусстве начали задавать тон пролеткультовцы, именовавшие себя новыми силами грядущей пролетарской культуры. Более того, он заметил, что к власти стали приходить его недавние «враги» — футуристы. Как и до революции, они яростно отвергали Пушкина и вообще классиков мировой литературы, считая все прежнее устаревшим хламом. Такого Толстой не мог перенести. Снова бередящие душу вопросы и недоумения стали тревожить его душу.
ХОЖДЕНИЕ ПО МУКАМ
Настало лето. Гражданская война, чуть тлевшая весной, разгоралась по всей стране. Чехи в Поволжье, Сибири, на Урале, англичане в Азербайджане и Туркестане, в Мурманске и Вологде, японцы и американцы во Владивостоке, немцы на Украине и на Дону. Повсюду создавались местные «правительства», в которых преобладали меньшевики и эсеры. Оживилась деятельность английских и французских разведчиков, при участии которых появлялись контрреволюционные группы заговорщиков. Левоэсеровский мятеж в Ярославле, заговор Локкарта и многие другие заговоры — все это сливалось в единый поток всероссийской контрреволюции.
Мятежи, диверсии, заговоры порождали ответные действия со стороны Советского правительства. Были созданы чрезвычайные комиссии по борьбе с контрреволюцией, так называемые «чрезвычайки». Во всех городах России началась жестокая борьба против заговорщиков.
Суровость политических репрессий, оправданных положением революционной России, заставляла задуматься всех, кто не был с большевиками: перед каждым из них встала проблема выбора того или иного фронта в разгоревшейся гражданской войне…
«Весной 1918 года в Москве, — вспоминала Н. В. Крандиевская, — начался продовольственный кризис. Назревал он постепенно, возвещали о нем очереди возле магазинов, спекулянты и первые мешочники. Но все же обывателей, еще не искушенных голодом, он застал врасплох. Я помню день, когда прислуга, вернувшись с рынка, объявила, что провизии нет и обеда не будет.
— То есть как это не будет? Что за чепуха? — возмутился Толстой, которому доложили об этом. — Пошлите к Елисееву за сосисками и не устраивайте паники.
Но выяснилось, что двери «жратвенного храма» — магазина Елисеева — закрыты наглухо и висит на них лаконичная надпись: «Продуктов нет». («И не будет», — приписал кто-то сбоку мелом.) Надпись эта, а в особенности приписка выглядели зловеще. Пищевой аврал, объявленный в тот день в нашем доме, выразился в блинчиках с вареньем и черным кофе. Он никак не разрешил общего недоумения — что же будет завтра.
В это время антрепренер Левидов вел переговоры с Толстым, предлагая концертное турне по Украине (Харьков, Киев, Одесса). На Украине было сытно, в Одессе соблазняло морское купанье и виноград. Толстой уговаривал меня ехать с ним и забрать детей — использовать поездку как летний отдых.
В июле мы выехали всей семьей (исключая Марьяны, оставшейся с матерью) на Курск, где проходила в то время пограничная линия. С нами ехала семья Цейтлиных, возвращавшаяся в Париж. Позднее в своей повести «Ибикус» Толстой описал это путешествие с фотографической точностью и так ярко, что мне прибавить к этому нечего».
Толстой и не предполагал, что, выезжая из Москвы на юг, он надолго покидает ее. Думалось, что эта мера временная, скоро все успокоится, взбаламученное житейское море войдет в свои привычные берега и они вернутся в свою уютную арбатскую квартиру.
И ошибся…
Три дня в набитом «пассажирами сверх всякой возможности» вагоне ехали до Курска. «Весь поезд ругался и грозился. В ночной темноте от него, как от черного кота, сыпались искры. Пролетали ободранные железнодорожные станции с разбитыми окнами, угрюмые села, запустевшие поля, ободранные мужики, пустынные курские степи. Даже в сереньком небе все еще чудилось неразвеянное, кровавое уныние несчастной войны… В Курске пришлось около суток сидеть на вокзале, где среди пассажиров передавались жуткие россказни. Выехали на границу ночью, в теплушках. На каждой станции подолгу дергались, иногда принимались ехать назад, к Курску, причем в теплушках начиналась тихая паника. Наконец на рассвете остановились на границе».