Алексей Толстой
Шрифт:
Тусинька, сделай экстренно и умненько вот что: Горькие уезжают отсюда 20 апр., я уеду на два дня раньше. Если Генрих вышлет мне корректуру 10-го, то она меня в Сорренто не застанет, и получится катастрофа. Нужно чтобы высылка была немедленно…
Такой спешный отъезд Алексея Максимовича объясняется тем, что он хочет до 1-го мая побывать на Днепрострое. В Берлине я с ним соединюсь и повидимому в Москве мы будем числа 25 апреля. Грустно, что так коротко в Италии, но ничего не поделаешь. Алексей Максимович приглашает тебя осенью в Сорренто…»
Незадолго перед Толстым в Сорренто приехали братья Корины, Афиногеновы, ожидали и приезда Фадеева. Это было обычным явлением здесь: кто-то уезжал, в его комнату непременно кто-то переселялся из гостиницы, чтобы быть поближе к Горькому. И Толстой точно так же, как и многие до него, через два
«На юге Италии в марте месяце временами начинает дуть теплый африканский ветер, который называется там «широкко». Он дует днем и ночью, проникает во вее щели, двери хлопают, все время слышишь его назойливый свист. Однажды во время «широкко» мы все утром сидели, пили кофе. Вдруг дверь открывается, появляется полный, с веселым лицом лет пятидесяти человек и говорит: «Здравствуйте, ветер-то воет точь-в-точь, как в Художественном театре, здравствуйте, Алексей Максимович». Алексей Максимович встает, радостно его приветствует, целует: «Садитесь, Алексей Николаевич». Это был А. Н. Толстой, — так вспоминает Павел Корин появление Толстого у Горького. — Он много интересного и веселого внес в нашу жизнь».
Алексей Толстой быстро нашел общий язык с драматургом Афиногеновым, чью пьесу «Страх» совсем недавно поставили в Ленинграде, ездил с ним в Неаполь, был на советском пароходе, отплывающем во Владивосток, а вечером оказались на представлении Жозефины Беккер. Первые дни Толстому не удавалось поговорить с Алексеем Максимовичем: 28 марта было очень много гостей, приехавших из Рима и Неаполя на день рождения Горького, а следующий день он отдыхал от поздравлений и только посоветовал пока не работать, а поразвлечься, отдохнуть, побывать в Неаполе, Помпее, посмотреть окрестные городки.
Вскоре Толстой угомонился, сел за рабочий стол, стал обдумывать пьесу. И, как на грех, выглянуло весеннее солнце, стих надоевший ветер «широкко», потянуло к морю, на воздух, к людям. В такие дни Горький позировал Павлу Корину, и Толстой пошел посмотреть, как идет работа. Вот-вот художник должен был закончить портрет. Алексей Николаевич сначала скептически отнесся к братьям Кориным. И ошибся. В первые дни, проходя умываться через их комнату, он, скользнув взглядом по развешанным на стенах картинам, с сожалением подумал о симпатичных, но бездарных ребятах. В живописи он хорошо разбирался и никого не щадил. А сегодня, как обычно, проходя умываться, он увидел разложенные на полу акварели, остановился, внимательно стал смотреть. Оказалось, что эти замечательные акварели принадлежат Павлу Корину, а то, что висело на стенах, осталось от художников, живших здесь до этих славных ребят. Толстой сразу же потеплел к ним…
Алексей Николаевич подошел к террасе, где обычно Корин работал над портретом. Горький подозвал его:
— Можно, можно, заходите, Алексей Николаевич. Павел Дмитриевич закончил, доделывать будет после нашей критики, если таковая воспоследует.
Толстой зашел на террассу, остановился перед полотном. Он увидел фигуру Горького, размером больше натуры, на фоне Неаполитанского залива. Толстой долго смотрел на портрет и, когда Горький, довольный, вопросительно взглянул на него, сказал:
— Все наиболее ценное, значительное попало… Лицо тонко схвачено… Голова серьезная… Все это интересно, взято здорово… Голова удалась и по форме и особенно по выражению глаз. Здесь вся сущность оригинала. Боюсь только, кое-кому из наших пострелов — блюстителей идейной чистоты, не понравится: скажут, что художник написал портрет не советского писателя, основоположника пролетарской литературы, а какого-то индивидуалиста, сурового и одинокого.
— Будут обвинять, заступимся… Портрет вышел кондовый, впечатляющий… Пейзажный фон Неаполитанского залива хорош, красочен. Ничего лучшего я не видел…
— Понимаете, Алексей Максимович, пейзажный фон более реален, чем фигура, психологически тонкая, глубокая, но писанная не на воздухе, а на террасе. Вы чувствуете разницу? Фигура и фон недостаточно еще слиты.
При этих словах Горький вновь внимательно посмотрел на портрет, но ничего не сказал. Пусть в этом разбираются специалисты, а он никогда еще не видел такого замечательного портрета. Сколько ведь художников писали его…
— Почти тридцать лет тому назад, — после длительной паузы заговорил Горький, — писал мой портрет Нестеров… Вот хороший художник, какой замечательный человек…
— У нас в Палехе, — сказал Александр Корин, незаметно оказавшийся рядом со старшим братом, — имя Нестерова было не только известно каждому, оно для всех нас было гордостью. Когда Павла, ученика московской «Иконописной палаты», лет двадцать назад Михаил Васильевич привлек к работам по росписи храма в Марфо-Мариинской обители, радости нашей не было границ. Вот человек!.. Всегда приветлив, мудр в своих советах…
— Да, он виновник того, что мы стали художниками, — сказал неторопливо Павел Дмитриевич.
— А я виновник того, что вы, Павел Дмитриевич, стали портретистом? Подсел я как-то к нему и говорю: «Знаете что, напишите-ка с меня портрет». А он, — и Горький сурово посмотрел на старшего брата, — стал было отказываться, дескать, я портретов не писал, боюсь, отниму у вас драгоценное время, замучаю вас, и ничего из этого не выйдет. А я то же говорю, что обычно говорят в таких случаях: «Ничего, попробуйте, зато вы вернетесь домой с портретом Горького, и это может послужить оправданием вашей заграничной поездки». И посмотрите: каков новый портретист? Договаривайтесь, Алексей Николаевич, позировать, а то зазнается, сам выбирать будет. А может, уже выбрал? Эти братья норовистые… По глазам вижу, выбрал.
— Я хотел бы написать портрет Ромена Роллана, Алексей Максимович.
— Ну что же, отлично. Я ему напишу, а вы сфотографируйте мой портрет, фотографию приложу к письму. И поезжайте в Швейцарию, он там сейчас.
— Нет, сейчас я не могу, устал… Или осенью, или на следующий год.
— Правильно, Павел Дмитриевич, вам надо отдохнуть, у вас даже глаза провалились, так похудели. Поезжайте, как договорились, путешествовать, а когда будет удобно, устроим вам поездку в Швейцарию. Этот старик стоит того. Человек мужественный и действительно независимый. Написал «Над схваткой», а сам смело ринулся в эту схватку двух миров. И не его одного тревожат события в Маньчжурии. Что делается в мире!.. Возмущает цинизм, с которым господа капиталисты разрывают Китай, и какое презрение возбуждает «Лига» лицемеров всех наций! И как равнодушна европейская интеллигенция к событиям, которые угрожают ей гибелью! Какая нищета духа, какое полное отсутствие сознания чувства ответственности пред своей честью и пред историей своих народов… А европейская буржуазия обнаруживает перед народами Азии во всей наготе свое варварство и свою грязную жажду наживы. Миром правят преступники, и преступность их столь очевидна, что невольно возникает вопрос: «Неужели ослепли интеллигенция и пролетариат Европы? Неужели они не видят, что им грозит смертельная опасность?» Я отнюдь не «паникер», но я не представляю себе, что может остановить готовящуюся катастрофу, если рабочий класс, если интеллигенция не активизируются, не мобилизуют все свои жизненные силы?
— Какой-то процесс, Алексей Максимович, видимо, происходит, — заговорил Толстой. — Вот в Берлине… Я целый день ездил с одним немецким коммунистом в машине по Берлину. У меня очень острое восприятие окружающего, вы знаете. И что ж вы думаете? Повсюду в толпе мы видели юношей в спортивных костюмах, в беретах, они шли решительными шагами, глядя поверх голов, поверх гибнущей этой Германии. Это уже новое явление, словно другая порода людей. Идут буржуа, лавочники, дельцы, праздные люди, плывут, как полуживые, без страстей и высоких помыслов, и вдруг сталкиваешься вот с таким плечистым юношей в потертом спорт-костюме, без шапки, волосы откинуты, шея открыта, глаза — поверх отживающей толпы, взгляд красноречиво говорит о том, что юноша не желает больше созерцать распад и гниение, происходящие в стране. Я спросил у знакомого коммуниста, кто эти молодые люди, сурово шагающие в будто чужой им толпе. «Трудно сказать точно про каждого: представители двух сил, крайних противоположностей. Ты видел, говорит, безработица, нищета, голод, впереди — колониальный ужас… Ты видел: кризис, умирающая торговля, умирающие заводы… Диалектика событий порождает полярные силы, две противоположности, — они шагают по Берлину. А эта толпа, эти медузы — отмирающее поколение. Фашизм — последняя ставка буржуазии, коммунизм — первая ставка пролетариата. Делай сам заключение об исходе борьбы». Тогда об этих же молодых людях я спросил у нашего посла Хинчука, кстати, обаятельный человек, большой культуры, старый немецкий студент, так вот он сказал, что эти юноши или коммунисты, или фашисты. В Германии сейчас активны только эти две силы. Кто из них победит? В Берлине отчетливо пахнет погромом…