Алексей Толстой
Шрифт:
Возвратившись из Москвы, Толстой писал Полонскому 31 декабря 1928 года:
«… «19-й год» я ни в каком случае писать не раздумал. Я хотел поговорить с Вами в Москве, когда был там перед праздниками, но Вы были в отъезде… Хотел я поговорить с Вами вот о чем: мое непосредственное ощущение и убеждение (логическое) заставляет меня погодить месяца три-четыре с печатанием романа. Я боюсь, т. е. я боюсь той оглядки в романе, которая больше всего вредна. «18-й год» я писал безо всякой оглядки, как историческую эпоху, а в «19-м году» слишком много острых мест и наиострейшее — это крестьянское движение, — махновщина и сибирская партизанщина, которые корнями связаны с сегодняшним днем. А эти точки связи сегодняшнего дня крайне сейчас воспалены и болезненны, и отношение к ним неспокойное… Вот пример: Вячеславу Шишкову зарезали в ЗИФе 20 листов. А уж кто может быть лойяльнее Шишкова. Вы знаете, что «18-й год» вышел в Госиздате недели три тому назад, и кажется, уже распродан, среди читателей успех очень большой. Но ни одной строчки отзыва в печати. Как будто такого явления не существует. Это настораживает… Кроме того, все, ну буквально, все, даже такие люди, как Тарле, мне говорят: обождите немного. И я решил обождать до весны, с тем, чтобы начать печатать роман с сентябрьской книжки. Я уверяю Вас, что такая небольшая задержка только благодетельна для качества романа. Мы же все знаем,
В первые дни нового, 1929 года Алексей Толстой но давно установившейся привычке переключился на новый, современный материал. Не мог он долго заниматься одним и тем же, даже очень интересным. Снова, как и в 1926 году, тема преступного мира привлекла его внимание. Рассказ «Мой сосед», опубликованный в «Огоньке» 10 февраля, как раз и был посвящен исследованию, казалось бы, простого и банального случая: из Невы извлекли труп с отрезанной головой. И фантазия художника заработала. Сколько таких бесчеловечных преступлений совершалось на его памяти. И ничто не могло искоренить их. Толстого не интересовали в этом рассказе тонкости следовательской технологии раскрытия преступления. Его привлекла философия следователя по уголовным делам. Каждое подобное дело доводит его до смертельной усталости. Он переполнен отвращением к тупому и мрачному миру уголовных преступлений. И, стараясь понять психологию преступника, он упрекает тех, кто боится заглянуть в глаза преступнику, выродку. Сколько угодно болтают в газетах и книгах о социальной обоснованности преступления, а разобраться в психологии каждого преступления не хотят. А он, следователь, должен каждого преступника разоблачить и обезвредить. Ему наплевать, какие социальные причины сформировали его. Кажется, совсем рядовое дело: два человека совершили мелкую кражу. Но стоило посмотреть им в глаза, как следователь понял, что этих людей надо хорошенько проверить, пег ли за ними еще каких-либо нарушений: уж больно лица их отвратительны, мало в них человеческого. Мелкая кража, по их выпускать никак нельзя. И вот ниточка за ниточкой этот человек распутывает клубок преступления. Горько, тяжко переживает он каждую встречу с подобными выродками. После очередного такого дела хочется куда-нибудь подальше уехать: страна отдает все силы на созидание, а тут булыжные головы, пищеварительные аппараты — и только, ничто их больше не интересует. Летают люди через океан, идут на полюс, добираются до умозрительной точки — какое кипение страстей! А ему, следователю, нужно копаться в отбросах… И когда следователь спрашивает: где же здесь трагедия, она ведь должна быть, иначе можно сойти с ума, — то тут же и отвечает себе: трагедия в самом преступнике, это его трагедия… k
В тот же «Огонек» Толстой отослал в феврале рассказ «Атаман Григорьев», в Госиздат — небольшую статейку «О себе» для первого тома Собрания сочинений, в которой признавался, что он медленно созревал, медленно вживался в современность, но, вжившись, воспринял ее всеми чувствами; соглашался с упреками в чрезмерной эпичпости, но это свое художественное качество объяснял не безразличием, а любовью к жизни, к людям, к бытию; в феврале же вычитаны и отосланы корректуры первых томов издания. Но все делалось как бы походя: Толстой не прекращал серьезной работы над темой Петра Великого, читал и постоянно делал выписки из огромных исторических фолиантов. Пока нечего было и думать о публиковании повести о Петре с февральской книжки «Нового мира», как предполагал в ноябре прошлого года.
Только в начале февраля Алексей Николаевич вплотную засел за работу. С трудом нащупывал первые фразы, но вскоре дело пошло, и повесть начала развертываться, как он того хотел. Жалко только, что Полонский очень сердился на него, как передавали. А чего сердиться? Все свои обязательства он выполняет, правда, с некоторым опозданием, но в этом, право же, его вины мало. Ну ничего, в начале марта он поедет в Москву и все объяснит Полонскому. Тем более не с пустыми руками поедет, а с первыми главами. Если б только знал редактор, в какое отчаяние приходит иногда писатель, когда что-то не удается, тогда, может, так ужасно не сердился. Вот будет в Москве 25 марта, прочитает вслух написанное: лучшего он еще пе писал. А главное, надо решить, когда начать печатать роман. Стоит ли опять устраивать гонку с подачей материала в очередной номер журнала? Трудно будет ежемесячно подавать новые главы, не хотелось бы писать наспех. Лучше печатать через помер или накопить сразу номера на три. Особенно ему не хотелось торопиться с первой главой: она наиболее трудная и ответственная. Если читателю покажется неинтересным начало, он тут же откажется от книги… Меньше описательности, которой обычно грешат исторические романисты. Больше действия, движения, событийности. Пожалуй, как нельзя более кстати ему пригодится при создании этой вещи драматургический опыт: навык к сжатым формам, к энергии действия, к диалогу и к психологическим обрисовкам. Поменьше безответственной болтовни, всяческих бессмысленных описаний природы, как и вообще всяческих скучных описаний. Писатель должен видеть предмет, о котором пишет, и видеть его в движении. О неподвижных предметах много ли напишешь. Что можно написать о доме? Немного, и это будет не так уж интересно. Стоит писателю представить предмет в движении, как сразу же отыщется глагол, обозначающий это движение. Что ни говори, размышлял Толстой, отделывая первую главу романа, а движение и его выражение — глагол — является основой языка. Найти верный глагол для фразы — это значит дать ей движение. И Толстой, как бы в подтверждение своим мыслям, в какой уж раз перечитал начало романа о Петре: «Санька соскочила с печи, задом ударила в забухшую дверь. За Санькой быстро слезли Яшка, Гаврилка и Артамошка: вдруг все захотели пить, — вскочили в темные сени вслед за облаком пара и дыма из прокисшей избы. Чуть голубоватый свет брезжил в окошечко сквозь снег. Студено. Обледенела кадка с водой, обледенел деревянный ковшик. Чада прыгали с ноги на ногу, — все были босы, у Саньки голова повязана платком, Гаврилка и Артамошка в одних рубашках до пупка.
— Дверь, оглашенные! — закричала мать из избы.
Мать стояла у печи. На шестке ярко загорелись лучины. Материно морщинистое лицо осветилось огнем.
Страшнее всего блеснули из-под рваного платка исплаканные глаза, — как на иконе. Санька отчего-то забоялась, захлопнула дверь изо всей силы. Потом зачерпнула пахучую воду, хлебнула, укусила льдинку и дала напиться братикам. Прошептала:
— Озябли? А то на двор сбегаем, посмотрим, — батя коня запрягает…
На дворе отец запрягал в сани… Чада кинулись в темную избу, полезли на печь, стучали зубами…»
Вот так: действие, действие и действие. И никаких придаточных предложений. Фраза русского языка — простая, короткая, энергичная. Не нужно насиловать воображение читателя. С метафорами надо обращаться осторожно. Никаких сравнений, кроме усиливающих. Опять «Слово и дело» Новомбергского должно помочь ему в поисках языковых средств. Надо писать так, как эти дьяки, записывавшие показания висевшего на дыбе обвиняемого… Это были ученые люди, они должны были в сжатой форме написать так, чтобы сохранить весь индивидуальный характер данного человека, точно записать его показания, и все это не на книжном, а на живом языке. По этим записям можно изучать русский язык того времени. Этому языку и нужно следовать при создании «Петра»… Язык романа должен быть живым, изменяющимся, растущим. Его надо освободить от наслоений, несвойственных русской речи, освободить от канонов, пришедших с Запада. Нужно овладеть простотой языка и затем играть ею как угодно. Но вначале — точность, ясность, максимальное возбуждение читательской фантазии, а не насилование ее. Вот как в этой главке: просто, стремительно и точно, в нескольких фразах передать облик героя, его характеристику, его индивидуальный язык.
Нельзя же заставлять героев разговаривать на языке XVIII века, с немецкими, голландскими и французскими словами и оборотами речи, никто не поверит, даже самые неграмотные читатели. Точно так же нельзя давать портрет героя на целых десяти страницах, это незанимательно, несценично. Вот описание матери, в одной строчке есть все: «исплаканные глаза» и «рваный плат», а главное, наглядное, очень емкое сравнение — «как на иконе», и у всех должно возникнуть сразу представление об этой женщине и ее тяжелой доле. Или: «лапти зло визжали по навозному снегу». Коротко и ясно, и настроение передает. Нет, первая глава, что ни говори, действительно наиболее трудная и ответственная… Дневники, записки, письма, приказы… Вот подлинный строительный материал его будущего храма. Его задача не в том, чтобы выдумывать факты, а в том, чтобы вскрыть истинные причины фактов, а это гораздо интереснее. Только часто бывает, и врут эти, казалось бы, подлинные документы, ведь говорится же в пыточных записях, что после первого кнута редко кто говорил правду, а уж говорили после третьего кнута. Как уловить эту неправду в документах? По-разному смотрели на события и тогда, не только сейчас. Искать, искать нужно правду, каждый документ проверять, сравнивать с другими источниками, вырабатывать историческое чутье, без этого ничего путного никогда не получалось. Нужно найти в этих материалах основное, то есть то, что подтверждает смысл и философию эпохи. Потом, когда весь период будет хорошенько изучен, он сконцентрирует материал, сожмет его в небольшой отрезок времени, но не настолько, чтобы нарушить художественную правду. Это и есть настоящее творчество. Чем больше вымысла, тем лучше, считал Толстой, но одновременно с этим он знал, что вымысел должен быть такой, чтобы в его сочинении он производил впечатление абсолютной правды. Писать без вымысла нельзя. Петр, скажем, или Ромодановский за свой рабочий или нерабочий день скажет одну фразу, выражающую его сущность, а другую он скажет через неделю или через год, полгода и в другой обстановке, а может, совсем не скажет, а просто подумает. Приходится в романе заставлять его говорить в одном эпизоде то, что он говорил в нескольких эпизодах. Это и есть вымысел, допустимый в историческом сочетании, но в этом вымысле жизнь более реальна, чем сама жизнь.
С упоением работал в эти месяцы Толстой. Мысли его мгновенно переносились из плохонькой избушки крестьянина Ивашки Бровкина, считавшегося в деревне крепким, в хоромы дворянского сына Василия Волкова, потом, после общей панорамы Москвы, в царские палаты, где умирал царь Федор Алексеевич, а значит, с его смертью наступали решительные минуты: кого кричать на царство? Петра, крепкого телом и горячего умом, или слабоумного Ивана? Столь же быстро Толстой переносится из царских палат, с красного крыльца, с площади, где выкрикивали имена новых царей, на двор Данилы Меншикова, где происходит знакомство с одним из основных героев романа — Алексашкой Меншиковым. Стремительно разворачивались картина за картиной. Петра-то и не видно пока, мал еще, события крутятся вокруг царевны Софьи и князя Василия Голицына, претендующих на власть в государстве и в конце концов добившихся ее. Десятки людей мелькают на страницах этой главы, и как один все чем-то недовольны. Дворянские сыновья Василий Волков и Михайло Тыртов недовольны тем, что нет правды на русской земле: всюду царит мздоимство, дьяку дай, подьячему дай, младшему подьячему дай, а без доброго посула и не проси. Куда податься? В стрельцы? Тоже мало радости и корысти: два с половиной года им не платят жалованья. Торговлей заняться? Деньги нужны. Все обнищали, но все новые и новые указы рассылают по государству о данях, оброках, пошлинах, стали брать даже прорубные деньги, за проруби в речке. Только кто половчее выбиваются в люди, живут в богатстве и холе. Кто с челобитной до самого царя дойдет и разжалобит его, а кто подберет храбрых холопов да и выйдет на большую дорогу и тряхнет какого-нибудь купчишку. А почему в других странах люди хорошо живут? Почему только в России живут так плохо? Даже на Кукуе, в Немецкой слободе, недалеко от Москвы, люди живут сытно и весело. Горько этим молодым дворянам, готовы они хоть куда уехать на службу, хоть в Венецию, или в Рим, или в Вену. Во всем помещик виноват: царская казна пощады не знает. Что ни год — новый наказ, новые деньги — кормовые, дорожные, дани, оброки. А с мужика больше одной шкуры не сдерешь. Истощили государство войны, смуты, бунты. После Стеньки Разина крестьяне совсем отбились от рук, от тягот бегут на Дон, в леса, откуда их ни саблей, ни грамотой не добыть.
Столь же горестные думы одолевают и Ивана Бровкина: «Ну, ладно… Того подай, этого подай… Тому заплати, этому заплати… Но — прорва, эдакое государство! — разве напашешь? От работы не бегаем, терпим. А в Москве бояре в золотых возках стали ездить. Подай ему и на возок, сытому дьяволу. Ну, ладно… Ты заставь, бери, что тебе надо, но не озорничай… А это, ребята, две шкуры драть — озорство. Государевых людей ныне развелось — плюнь, и там дьяк, али подьячий, али целовальник сидит, пишет… А мужик один… Ох, ребята, лучше я убегу, зверь меня в лесу заломает, смерть скорее, чем это озорство… Так вы долго на нас не прокормитесь…» Да и то сказать, не так уж много стало землю пахать, много дворовых развелось, бездельничают, а за стол садятся с большой ложкой.
Недовольны стрельцы, недовольны раскольники, недовольны купцы, недовольны царевна Софья и князь Голицын: вместе с Петром к власти пришли Нарышкины и Матвеев. Не знает Софья, как оговорить их. Злоба ее не ведает границ. Стать царицей — это ее единственный шанс вырваться из девичьей светлицы, где много пролила слез от горя и тоски. А для этого надо смести прочь с трона царицу Наталью Кирилловну и Петра. Отсюда и пошла, видимо, версия о том, что Петр — сын патриарха Никона, а не Алексея Михайловича.