Алексей Толстой
Шрифт:
— Так ты уехал со Ждановки? Как мы провели там вечер… Какой там вечер, сутки, до сих пор не могу забыть об этом и даже рассказывал Станиславскому и Немировичу о нашем рекорде. Вот смеялись… А где ж ты теперь?
— В Царском, на Московской, 10, снял квартиру. Собираются переезжать туда Федин, Щеголев, там живут сейчас Шишков, Юрий Шапорин, Петров-Водкин, да и многие очень приезжают туда, из Ленинграда совсем близко. Скоро в Царском будет целая литературная колония. Видимо, здесь начнется что-нибудь вроде «Озерной школы». У Шишкова будем собираться по пятницам, у меня по средам, так что милости просим, когда будешь. Бывает очень интересно, особенно когда приезжают Пришвин, Ольга Форш, Соколов-Микитов, Александр
— Да уж непременно… Что ты из такой благодати?..
— Устал, Вася, устал. Да, к слову сказать, и вряд ли собрался бы, если б не прислали приглашение отсюда. Как-то был разговор с одним импресарио о литературных вечерах здесь, я уже и забыл об этом, и вдруг присылают мне аванс — сто пятьдесят рублей, а у меня хоть шаром покати, ни копейки, вот теперь придется отрабатывать.
— Может, и у нас, в ЦКБУ, выступишь? Что ты будешь читать?
— Не очень-то ясно, что от меня хотят. Сначала мне предложили читать вступительное слово перед выступлениями, что-нибудь о моем творчестве; например, рассказать, почему я пишу фантастические романы и тому подобное, я ответил, что сам не знаю почему, и от сообщения о самотворчестве отказался. Тут же мне предложили — о половой проблеме. Я сказал, что об этом больше меня знают Романов и Малашкин. В общем, перспектива моих вечеров показалась зловещей. Тогда я предложил им поставить здесь со здешней гастрольной труппой «Дельца», где я буду играть, раз пять, роль Компаса. Ты, конечно, не видел эту переделанную мной пьесу?..
Я в прошлом году выступал здесь, в курзале, причем накануне простудился. Пел на ветру — просто от удовольствия, как раз в день выступления, и захрипел. Ничего, еле дотянул. Пришлось ходить к доктору. И можешь представить, только меня поселили в отдельном домике, в изоляторе, так сказать, как получаю известие, что приезжает Константин Сергеевич. Поехали его встречать Мигай, Монахов, Богданович и я. Поезд остановился, и — о ужас! — Станиславский выпорхнул из вагона с неподражаемым легкомыслием. Глянули на его ноги и в один голос заржали: в ночных туфлях этакого восточно-экзотического типа, небесного цвета. Спохватился, уже подъезжая к Кисловодску, и переобуться не успел. Так в голубых туфлях и появился в санатории среди академиков и профессоров. А между прочим, отдыхали тогда Обручевы, Ольденбурга, Каблуков, Сакулин, Яблочкина, Рыжова…
— Вам что, можете побездельничать. А я впервые, можно сказать, выбрался из дома и ничего не пишу. Беру ванны, играю в теннис, был на Малом седле, вот где потрясающий воздух! Питаюсь фруктами и почти не ем мяса. Как видишь, веду размеренный образ жизни, ничто не отвлекает. И часто возвращаюсь в своих мыслях к «Бронепоезду», даже завидую Всеволоду Иванову. Здорово вы поставила этот спектакль. Действительно первая настоящая революционная пьеса пошла у вас. Особенно ты, Вася, здорово сыграл Вершинина. Ты и вождь, и простой мужик. И знаешь, переспрашивали, удивлялись, узнав, что Вершинина играешь ты. «Неужели это Качалов?» — «А что?» — «Да не думал, что с душой крестьянина так сможет сжиться». Уж очень просто, скупо ты играл.
— Об этом и Луначарский говорил. Он тоже не мог себе представить меня в такой коренной крестьянской роли. Привыкли меня видеть в роли Гамлета и его потомков.
— Я вот тоже все время думаю над этим, в каком бы образе воплотить лучшие черты русского национального характера. Вершининых я не знаю…
— А роман «Хождение по мукам»?..
— Этот роман дорог мне, я много работал над ним. Приятно вспомнить, когда все это позади… А чувствую, что не удалось мне создать настоящего русского человека во всей его неповторимой мощи, со всеми сильными и слабыми, как в жизни, чертами… Как-то с Полонским договаривался написать ему рассказ о Петре, который, может, станет основой пьесы. Он охотно поддержал замысел. Я уж начал думать над этим. Но будет ли этот рассказ или пьеса интересна современному читателю?
— И не сомневайся! Но этот сюжет потребует от тебя основательной подготовки. Сколько написано о том времени, а до сих пор нет еще четкого представления и о самом Петре, и о его деяниях. Ты ж ведь наверняка знаешь, что твой великий однофамилец тоже брался за роман о Петре, но дальше набросков не пошел.
— Да, все это я читал. Уж давно нацеливаюсь на этот характер, писал уже об этом, но мало удовлетворяет меня сделанное… Прав, конечно, Лев Толстой: весь узел русской жизни тут, в этом времени.
— Ты правильно, Алеша, задумал: сначала рассказ, потом пьесу, а там видно будет. Ты приходи к нам, выступи у нас обязательно. Ты же знаешь, у нас отличная аудитория для писательского выступления.
Толстой но дороге к себе долго еще размышлял над словами товарища по искусству. Он любил этого прекрасного актера и замечательного человека. Качалов обладая каким-то волшебным обаянием. Он был хорошим товарищем, надежным другом, веселым, общительным; как со-датель неповторимых образов тоже был близок сердцу Толстого, близок своей поэтической творческой силой. Толстой, как и тысячи его современников, восторгался изумительным голосом артиста, докосившим до слушателей всю глубину и проникновенность первоначального замысла. Слушая его, пристально вглядываясь в такие знакомые и близкие черты лица, Толстой ощущал какой-то праздник, праздник духа. Все пленяло его в Качалове: походка, голос, мягкие движения рук, умные, добрые глаза, иногда насмешливые, иногда задумчивые и благодушные или сверкающие искорками легкого юмора. Ничего не скажешь, природа щедро отпустила благородного материала из своих мастерских на одного этого человека…
Через несколько дней после разговора Толстой писал жене: «Позавчера вечером читал «Дельца» в санатории ЦКБУ при большой аудитории, были Качалов в Станиславский, успех был очень большой».
Качалов и Станиславский поздравили Толстого о успешным вечером, а потом все вместе пошли прогуляться перед сном.
— Василий Иванович рассказывал мне, что вы собираетесь для нас написать пьесу о Петре Великом, — заговорил Станиславский, как только вышли они из толпы отдыхающих, — мы давно ждем от вас пьесу, но, признаться, у вас пьесы не нашего, что ли, профиля. А вот о Петре — это должно быть интересно…
— Давно уж я мечтаю написать для вас и вашего театра, но как-то дальше МХАТа-второго дело не идет. Не эту точно вам передам.
— Пушкин, Лев Толстой, Достоевский, наконец, Мережковский… У вас, как видите, немало предшественников. И все очень знаменитые…
— Да, эпоха уж больно заманчива для художника. В самом начале Февральской революции я обратился к теме Петра. Сейчас-то я вижу, что поторопился тогда, мало прочитал, взял только некоторые факты, выпятил их, и получилось, что Петр на костях своего народа возводит Петербург, жестоко подавляет всякие попытки протеста, за что народ его проклинает и называет антихристом.
— Вспоминаю, — сказал Качалов, — Александр Блок читал мне один из вариантов «Возмездия»:
И сам Державный Основатель Стоит на головном фрегате, Как в страшном сне, но наяву: Мундир зеленый, рост саженный, Ужасен выкаченный взгляд; Одной зарей окровавленны И Царь, и город, и фрегат… Царь! Ты опять встаешь из гроба Рубить нам новое окно? И страшно: белой ночью — оба — Мертвец и город — заодно…