Альфа и Омега
Шрифт:
Иван чувствовал необычайную благодарность к этому чужому человеку, который из простого сострадания берет на себя огромный труд ухода за полностью парализованным, изводимым болью человеком.
– Спаси тебя Христос, – неожиданно для себя вымолвил он.
– Вот и хорошо, – ответил Матвей.
Строители помогли положить Звонаря на топчан и найти положение, в котором тело его болело меньше всего. Ночь оказалась для Ивана сплошной мукой. Едва он смыкал глаза в полудреме, как молнии простреливали его снова и снова. К утру он уже потерял силы бороться с болью и ждал только рассвета, чтобы послать за Клавдией. Пусть хоть не надолго облегчит страдания своим анальгином. В этом ожидании он незаметно ускользнул из яви в легкий сон и увидел васильковую пустоту, заполнявшую весь мир.
«Это небо? Какое пронзительно-синее! – Он поворачивает голову и видит лестницу из белого
Иван проснулся в поту, сделал неосторожное движение и тут же его тряхнуло болью, будто наступил на провода высокого напряжения.
«Нет, так нельзя, это лукавый мутит. Если заберусь наверх – заслужу прощение. На то она и дана, эта лестница, чтобы ее одолевший уже не падал в преисподнюю. Там, наверху – жизнь. Буду туда ползти, буду, буду». Он заскрипел зубами от одолевших его чувств, и дремавший рядом Матвей проснулся:
– Что, Иван, больно? Может, попить тебе?
В Первомайск они вернулись на удивление легко. Матвей нашел среди водителей транспорта, что привозил в Дивеево богомольцев, парня, который согласился доставить их на своем УАЗике-«санитарке» прямо до дома Звонаря. Просто так согласился, без денег. Мучительная дорога, так много стоившая Ивану, обернулась всего лишь двумя часами осторожной езды, при которой водитель старался объехать каждую выбоину.
Вскоре Звонарь сидел в углу своей комнаты, а Матвей проворно хозяйничал, соображая обед. Боль не оставляла Ивана и он думал над тем, каким способом искать внутреннюю защиту от нее. Как готовить себя к бесконечным испытаниям. Матвей же будто не замечал его мучений и говорил с ним, как со здоровым человеком.
– Так вышло, Иван Александрович, что ты не по своей воле затворником стал. Сколько тебе в этом углу сидеть – никто не знает. Может, и отпустит тебя мука, а может, и нет. Вот к этому положению и привыкай. И что в таком положении можно делать? Только бытие постигать. Бытие на земле, бытие на небе. Правильно соображаешь, что одного Устава гарнизонной службы для этого недостаточно. А кто тебе мешает другие книги читать? Боль твоя? Ну, тогда тони в ней, погибай, аки червь разрубленный. А коли не хочешь погибать – читай через боль. Выбора-то нету. А я тебе служить буду, потому что в этом свое призвание чувствую. Но себя ты без моей помощи перешагнуть должен. Перешагнешь – значит пойдешь по пути, который тебе Серафим начертал. Не перешагнешь – сгинешь бесследно.
Матвей спал тихо, неприметно. Его дыхания не было слышно. Иван осторожно поднял голову, осмотрелся. Единственное, что не причиняло ему боли – это движение шейных мускулов. Он мог поворачивать голову и говорить – без страха попасть под разящее действие болевых разрядов. Свет луны бросал тусклые блики на беспорядок в комнате, на стену с тикающими ходиками, на его беспомощные ноги.
«Как странно все вокруг, – думал Иван, – что это за жизнь такая мне открылась, в которой земля и небо слились воедино, в которой Серафим со мной говорит, будто он не умер сто лет назад? Почему моряк Матвей ко мне прибился, что за чувство долга его привело? Какую роль мне отвела судьба, что это за белая лестница передо мной открывается? Ведь простой я, простой человек, вчерашний офицер, откуда эта карусель событий, которую никак не могу разумом постичь? Наверное, была в моей прежней жизни какая-то прореха. Мы крутились только в сегодняшнем дне, а о прошлом ничегошеньки не знали. Так, чуть-чуть из школьной программы. И, оказывается, от этого были близорукими, а может, и совсем слепыми. Ведь сегодняшний день – он как верхушка айсберга – на гигантской глыбе прошлого стоит. Я его, это прошлое и знать не знал и думать о нем не думал, а как меня судьба тряхнула, так и обнажилось оно – живое, не умершее, шагающее рядом со мной. Я-то по глупости думал, что вольной птицей живу. Хочу – направо, хочу – налево. А на самом деле, стоит передо мной белая лестница и некуда мне от нее отвернуть. Да разве только передо мной? Она каждого вверх ведет, кто вниз падать не хочет.
Превозмогая боль, Иван дотянулся до молитвослова, взял его в руки и стал разбирать буквы при бледном свете луны.
«Помилуй меня Боже по велицей милости Твоей…», – начал он едва слышным голосом. Матвей зашевелился и открыл глаза.
– Ты молишься, Ваня? – спросил он. – Сейчас лампу зажгу, чтобы посветлей было.
Он запалил керосиновую лампу и поставил ее поближе к Ивану.
– Все у тебя хорошо будет, все пойдет как надо. Ты пока молись, как получится, а дальше все само собой выстроится. Скоро поймешь, что такое Господня благодать…
15. Музей
Наверное, читатель, прочитав в нашей книге первые строчки о загробных духах в окояновском музее, Вы не приняли их всерьез, полагая, что автор применяет какой-то художественный прием. Прием приемом, но давайте согласимся, что подобные вещи не так уж далеки от реальности. Кому из нас не приходилось сталкиваться с их проявлением в своей жизни. То являлся к Вам во сне недавно усопший родственник и вел с Вами разговоры, каких не мог вести на этом свете, то чувствовали Вы присутствие кого-то из умерших совсем рядом с собой, то еще что-то особенное происходило, что давало Вам уверенность в продолжении жизни души после смерти тела. А коли так, то надо признать и существование загробного мира, в котором должна быть и своя власть, возглавляемая Господом. Иначе не может быть, потому что все в природе организовано и соотнесено, а значит организована и невидимая нам ее духовная часть. Другое дело, что коли и там имеются силы, отпавшие от Господа и нападающие на него, то и там идет сложнейшая борьба, полная всяческих драматических событий. Мы не знаем, как она выглядит, но ощущаем бесспорное преимущество того мира: он воспринимает многое из нашей жизни и влияет на нее. А мы, за редким исключением святых провидцев, той жизни не видим. И это, наверное, так и надо. Не готовы мы воспринимать такие сложные и тяжелые вещи…
Жизнь Филофея решительно переменилась. Мало-помалу тайное бытие музея затянуло его и сделало своим участником. Он уже давно забыл, что когда-то не было у него знакомого домового или изменяющихся фотографий. И то, что другого человека повергло бы в столбняк, стало Филофею привычным занятием. Особенно он сдружился с домовым, который, несмотря на грубость нрава, был мужиком обстоятельным и, как это ни удивительно, честным. «Мое слово – олово», – говаривал Чавкунов, что-нибудь обещая Филофею. И всегда выполнял.
А началось их общение с идейного спора, который невзначай разгорелся между смотрителем и домовым в один из серых зимних деньков. До этого они молча терпели друг друга. Филофей знал, что где-то поблизости заныкался домовой и подсматривает за ним своими маленькими серыми глазками, а домовой в зрительной части мира больше не обнаруживался и предпочитал иногда заявлять о себе лишь кашлем или кряхтением.
В тот день Бричкин больше положенного нахлебался новостей из «Правды», и его начало крутить. Сначала он молча корчился на диванчике в своем углу, потом вскочил, стал бегать по помещению и дребезжать:
– Ну что же это делается, Господи боже мой! Сначала всю советскую власть с головы до ног обгадили, а теперь Николашку славословить принялись. Ну, ни в чем меры нету! Ну что за народ такой, право слово!
Из-за стеклянного шкафа с чучелом рыси раздалось сопение, а затем голос Чавкунова громко вопросил:
– Это кого ты Николашкой обзываешь, Его Императорское Величество что ли, ирод?
Бричкин был невысокого мнения о царствовавшей династии вообще, а о последнем царе в особенности. Что на министров и генералов сваливать, в главных бедах всегда царь виноват. А при последнем царе этих бед было многовато. Филофей, конечно, понимал, что купец будет стоять на стороне самодержавия, но, имея про запас крестное знамение, смело вступил в спор.