Альфа и Омега
Шрифт:
– Я не знаю, чем Вам помочь, сестра. Нет у меня никаких сверхестественных способностей, чтобы, например, судьбу Вашу увидеть или боль заговорить. Может быть, Господь и совершил со мною чудо, только оно лишь меня касается…
– Нет, нет, Иван Александрович, так не бывает, – горячо возразила другая, – если Вы Господом отмечены, то от Ваших лучей и другим целебная сила пойдет. Только молитесь о нас, больше ничего не надо.
– Так о чем же мне молиться?
– Очень пьющие у нас мужья, Владимир и Иван, безнадежно пьющие, хоть и не старые еще мужчины. Спасать их надо. Через врачей мы уже все опробовали. И лекарствами кормили и кодировали, бесполезно. Пьют беспробудно. Жить с ними невыносимо. Очень просим
– Хорошо, буду поминать рабов божьих Владимира и Ивана. Но и вы им скажите про это. Пусть знают. Так надо. И вот что еще. Больше с ними не ругайтесь, не скандальте. Сделайте вид, что не замечаете их пьянства. Соберитесь в кулачок и держитесь. Я знаю, как вам будет трудно, но это тоже надо. Излечение начинается с мира в семье. Вместо ругани идите в церковь и просите Господа о помощи…
Иван наставлял просительниц и удивлялся тому, как легко ему говорить, как свободно рождаются советы, каким убедительным и проникновенным выглядит его наставление.
– Да нет у нас церкви, дорогой ты наш. Ближайший храм в Темникове, а это от нашего села двадцать километров. И автобуса нет.
«Да, – подумал Иван, – большинство сельских храмов стоит разрушенными и заброшенными». Правда, с началом перестройки началось шевеление, стали возрождаться отдельные церкви. Но их не хватало, а особенно не хватало священников. Поэтому и ищут себе люди целителей души в стороне от веры. Хорошо, что на него, православного, набрели. А каких только разномастных проповедников сейчас не развелось!
За первыми посетителями последовали другие, и к лету лесная дорога к избушке Звонаря стала хорошо утоптана. Люди несли к нему свои боли и печали, и рассказы их открывали перед Иваном картину народной беды. Результаты перестройки были катастрофическими. Мелкие окрестные предприятия останавливались, колхозы словно засыпали в летаргическом сне, у местных властей не было денег на зарплату. Нужда подбиралась к каждой семье, разрушая прежде прочные семейные связи, принося пьянство и болезни. Появлялось все больше и больше бездомных людей. И пришла самая страшная беда, какая только может случиться на Руси: по городам и селам стали появляться стайки бездомных, голодных оборвышей, число которых быстро росло. Сердце Звонаря обжигало болью: какими должны быть правители этой страны, если их кипучая деятельность порождает сиротство тысяч малышей, бросает этих беззащитных человечков в грязные чердаки и подвалы, где они умирают от голода и болезней? Кто эти люди? Какое грязное лоно извергло их на этот свет, чтобы в мирное время они обрекли попавшийся в их удавку народ на такие муки? Почему никто из них даже слова не скажет о детях-сиротах? Что это за бесовский помет, бесконечно влюбленный в себя и не воспринимающий никакой боли ближних своих?
Упадок угнетающе действовал на людей, привыкших жить в атмосфере постоянной народной стройки, когда государство по мере сил принимало на себя заботы о социальном обеспечении, о детях и студентах, когда исчезло унизительное неравенство между очень богатыми и очень бедными. Теперь все это уничтожалось, а на смену приходило безысходное, безнадежное неверие в государство и непонимание, как дальше жить. Звонаря одолевал гнев при мысли о Горбачеве и его приспешниках. Эти деятели, взявшиеся вывести государство из кризиса, на самом деле подло предавали огромное наследие, созданное многострадальным народом.
Но Ивана радовал неиссякаемый живой дух, лучившийся в приходивших к нему страдальцах. Это сочетание беды и живости души давало надежду на то, что еще не все потеряно. Будто угольки жизнестойкости алели под пеплом тоски в русской душе. И, бывало, легко становилось ему от этих нелегких разговоров.
– Я, как ты, Иван Александрович, в одинокой избушке живу. Меня дети выгнали, сынки мои, значит. Говорят, тяжело с тобой, мешаешь нам. Я-то, конечно, мешаю, ходить еле хожу, одышка у меня. А ем, гляди, каждый день, понимаешь? Они плохо зарабатывают, и семьи у них на шее. Невестки, опять же, нервные. Вот и отправили меня на пасеку, да там и забыли. Назад не зовут. Промыкался я в лесу всю зиму, одной картошкой питался. А все лучше, чем с невестками. Теперь, по весне, к тебе приковылял, спросить, неужели так и должно быть?
– А сам-то ты как думаешь, Андрей Петрович?
– Думаю, что должно. Мы ведь в последние годы советской власти от мучений стали отвыкать и набаловались. Забыли, что русский народ всегда на себе муки нес. Такое у него предписание. Значит, он муки нес и не жалился. Что жалиться, если это предписание? Я ведь хорошо помню, как деды мои жили. В крестьянском роду вырос. Ох, и тянули они лямку, Господи боже мой! Ох, и тяжелая была жизнь! Труд непосильный, еда скудная, часто голодуха, болезни детей косили. А не жалились. Детей до старости рожали, жен любили, в праздники, правда, сильно гуляли. Все выплескивали. И пили, и дрались, и колобродили. Но не жалились! А советская власть нас стала баловать, и мы забыли про свою судьбу. К примеру, у сынков моих и мотоцикл, и машина, и деньжата завелись. Неплохо стало. Теперь Горбачев советскую власть подкосил, а нам назад возвращаться непривычно. Чуть что, сразу в слезы: ай, тяжело, ай, трудно. А что мне так уж тяжело? Живу в избушке с печкой, кум королю. Натоплю ее – тепло, уютно. Вьюга в трубе воет, а мне спится крепко. Или опять же, есть захочу – картошек в чугуне наварю, груздя соленого достану, да так славно поем, что и душа рада. Это что, мука разве?
– Так ведь тоскливо одному и обидно, что дети бросили.
– Обидно, Иван Александрович, обидно. Бывало, плачу на печи, а слезы жгут просто невыносимо. И рыдаю, и стон из меня идет. А под утро будто слезы просветлеют, душа облегчает, и мыслю я себе: Бог с ними, с Сашкой и Мишкой. Бог их простит, и я прощу, лишь бы здоровы были, лишь бы в семьях лад не разлаживался. Сам ведь виноват, что не любят меня. Пока детьми были, работал как вол, про них мало помнил, они с покойной женой подрастали. А теперь чего же обижаться? Свою вину несу.
– Как же ты дальше быть собираешься? На пасеке?
– А то где же? В дом престарелых нипочем не пойду. Нет! Свободным от чужой милости помирать буду. В этом тоже счастье имеется!
– Счастье?
– А как же. Вот шел я к тебе потихоньку, шажок за шажком, у дороги отдыхал, на первой травке. Кустики зеленеют, птицы сладкие песни чирикают, ветерок шелестит. А солнышко, а солнышко как ласково греет! Закрою я глаза, забуду обо всем и растворяюсь в этой красоте. Сам, может, солнечным пятном становлюсь, может, ветерком. И думаю, слава Тебе Господи, что выпустил меня на этот свет! Все мои беды – глупости по сравнению с твоим чудом. Вот я скоро свой век закончу, а Ты, Господи, вечно творить будешь, и слава Тебе, что я эту красоту узнал.
– Может, тебе в монастырь пойти, Андрей Петрович, коли ты о Господе говоришь?
– По правде говоря, я к тебе об этом посоветоваться шел. Всю жизнь безбожником был, а к старости душа о Боге заболела. Думал, если Иван мне присоветует, то пойду к братии жить. Тут неподалеку, в Санаксарах, начал мужской монастырь действовать. А пока до тебя дошел, другое понял. Не созрел я еще до этого положения. Душа все в миру обретается, значит, вдоль земли летает. Надо еще одному пожить. А что она о Господе вспомнила – это только начало. Конец будет, когда она без Господа дышать не сможет. Вот, если я до такого доживу, тогда ноги в монастырь и направлю. И с Господом без помех разговор начнется. А пока один буду. Так что прости, Иван Александрович, что время у тебя отнял. Шел к тебе за советом, да совет по дороге нашел.