Алина, или Частная хроника 1836 года
Шрифт:
Заметы на полях:
«Опубликованные недавно, письма д'Антеса свидетельствуют о действительно сильном увлечении, которое этот уже тогда весьма холодный и расчетливый человек испытал к Наталии Николаевне. Начало его влюбленности приходится, очевидно, на осень 1835 — зиму 1836 года. Нам трудно судить, насколько объективно оценивал он те знаки внимания, которые оказывала ему Наталия Николаевна. Однако же ее, видимо, тронуло чувство молодого красивого человека. Пушкин вначале был снисходителен к ухаживаниям д'Антеса за его женой, не видя в них ничего серьезного и хорошо относясь к обаятельному блестящему Жоржу, которого сам он ввел в свой дом и от души смеялся его остроумным шуткам и шалостям, ибо в них всегда было что-то наивно-детское». (З. Д. Захаржевский, «Последний год Пушкина»)
«Итак, болезнь двух мне самых близких людей приключилась на этой неделе. Во-первых, Базиль простыл, и хотя он пишет, что опасности нет никакой, я страшно волнуюсь. Ведь он есть все, чем я обладаю в жизни. Больна и бедняжка Мэри. Утверждают, что тоже простуда. Но мне кажется, это нервическое. А что же барон? Он так увлечен своим новым предметом, что вовсе ее забыл. Это жестоко, но я его понимаю:
Кстати, на бале у княгини Бутеро я заметила д'Антеса, но он меня не видел. Возможно, впрочем, ему было просто не до меня. Он жадно выискивал кого-то взглядом в толпе, вдруг устремился к одной из дверей, и через минуту я увидела его возле госпожи Пушкиной. До меня долетел его взволнованный голос:
— Уехать — думаете ли вы об этом — я этому не верю — вы этого не намеревались сделать…
Через полчаса барон танцевал с нею мазурку. Как счастливы казались они в эту минуту!
Но что же такое эта мадам Пушкина, наконец? Я спросила бы тетушку — однако она в обиде за Сергия Семеновича и сильно раздражена. У Мэри также лучше не спрашивать. Что ж! Подождем, понаблюдаем…».
«В последний раз, что мы с ней виделись, у нас состоялось объяснение, и было оно ужасным, но пошло мне на пользу. В этой женщине обычно находят мало ума, не знаю, любовь ли дает его, но невозможно вести себя с большим тактом, изяществом и умом, чем она при этом разговоре, а его тяжело было вынести, ведь речь шла не более и не менее как о том, чтобы отказать любимому и обожающему ее человеку, умолявшему пренебречь ради него своим долгом: она описала мне свое положение с таким самопожертвованием, просила пощадить ее с такою наивностью, что я воистину был сражен и не нашел слов в ответ. Если бы ты знал, как она утешала меня, видя, что я задыхаюсь и в ужасном состоянии; а как сказала: «Я люблю вас, как никогда не любила, но не просите большего, чем мое сердце, ибо все остальное мне не принадлежит, а я могу быть счастлива, только исполняя все свои обязательства, пощадите же меня и любите всегда так, как теперь, моя любовь будет вам наградой», — да, видишь ли, думаю, будь мы одни, я пал бы к ее ногам и целовал их, и, уверяю тебя, с этого дня моя любовь к ней стала еще сильнее. Только теперь она сделалась иной: теперь я ее боготворю и почитаю, как боготворят и чтят тех, к кому привязано все существование».
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Масленица 1836 года закончилась большим балом у Бутурлиных. Бал сей имел своим следствием то, что барон д'Антес окончательно понял: он любит Натали, и любит ее слишком сильно, чтобы скрывать это от света. Уже не тщеславие избалованного красавца, а юношеский порыв овладел им с силой, которую в чувствах своих д'Антес и не подозревал до того. Мэри Барятинская с ее миллионом вылетела из его головы. Правда, мысль о ней снова возникнет в удалой и расчетливой сей голове месяца четыре спустя, когда Натали, ожидая очередного ребенка и нося траур по свекрови, на время исчезнет из его поля зрения. Любовь и расчет будут бороться в молодом человеке, и тогда победит, между прочим, любовь. Императрица Александра Федоровна назовет это все «новомодными страстями в духе романов господина де Бальзака» и, возможно, точнее всех определит дух времени, так ярко отразившийся в характерах участников злосчастной интриги.
Увы, Алина также не знала, что интрига ее жизни раскручивает свою пружину, и наблюдают за ней весьма любопыствующие глаза. Глаза эти были белесые, выпуклые, всегда привычно надменные и от этого как бы слепые, но одновременно и пронзительные. В народе такие глаза непочтительно называют обычно «бельма». Правда, владелец их в молодости считался чуть не первым красавцем Европы, но к 1836 году ему пошел уже пятый десяток. Теперь он носил корсет и накладку на лысину, — досадный след многочисленных побед у прекрасного пола. На бале у Бутурлиных он дважды спросил об Алине, и это запомнили все, бывшие в зале.
Но вернемся к дневнику Алины Головиной.
«15 февраля, вечер у Нессельроде. Едучи на этот скучнейший раут, я и представить себе не могла, что встречу там, возможно, самую интересную женщину в Петербурге. Итак, посреди вечера в салон вошла дама, и все стихло. Тишина повисла на миг лишь, но этого было б довольно, чтобы смутить вошедшую. Та, однако, безмятежно приблизилась к хозяйке, сияя полными плечами и тугими иссиня-черными локонами. Я видала, как смешалась мадам Нессельроде, эта толстая и всегда такая нахальная дура. Черные глаза вошедшей казались веселы и как-то особенно, странно блестящи. Платье ее было царственно роскошно: из золотой парчи и тяжелых старинных пепельно-серых кружев. Толстая, почти грубая золотая цепь с большим католическим крестом из брильянтов придавало ей вид гостьи из эпохи лат и турниров. Впрочем, и сей пышный наряд тускнел рядом с свежестью, силой и даже дерзостью, которыми был отмечен весь ее облик.
Это была знаменитая графиня Самойлова. Недавно она разъехалась с мужем из-за взаимных измен. Графиня пренебрегает мнением света, дерзит даже и государю. Но все ее принимают ради ее несметного состояния и красоты.
Графиня села в кресло напротив нас, и толпа мужчин тотчас нас разделила. Но я успела ее рассмотреть. Лицо у нее совсем детское, круглое, а носик вздернутый, — но зато эти черные, то лихорадочно блестящие, то матовые глаза!.. А кроме того, шея, плечи, стан, — все, как у статуи. Ее манеры смелы, даже слишком вольны для светской дамы. Она откидывается в кресле, кладет ногу на ногу, покусывает кончик веера, надувает пухлые свои губки и в любую минуту может отвернуться от собеседника.
Несколько раз, поймав мой пристальный взгляд, она морщилась, потом приподняла бровь, потом, кажется, обо мне спросила.
И все же вечер катился скучный, однообразный. Гости стали уж разъезжаться. Приготовились ехать и мы, и подошли попрощаться к мадам Нессельроде. И тут я услыхала звонкий и тоже какой-то детский голос Самойловой.
— Одна цыганка, — сказала графиня хозяйке. — Научила меня гадать по руке. Хотите, я вам погадаю?
— Нессельроде надулась и вопросила графиню громко, точно приговор объявила:
— Как! Вы знакомы с цыганками?
Самойлова улыбнулась светло, точно милому вопросу ребенка:
— Что ж и цыгане? Они плутуют не больше нашего…
Нессельроде покрылась багровыми пятнами: она же первая взяточница у нас.
— Значит, вы не хотите, — заключила безмятежно Самойлова, будто не замечая уже немого гнева хозяйки. — Тогда… — Она оглядела уже поредевший круг гостей. — Может быть, вы хотите? — вдруг обратилась она ко мне.
Меня точно жаром всю обдало. Не помню, как я к ней подошла, протянула руку.
— Садитесь! — предложила Самойлова как-то очень детски лукаво и взглянула на меня снизу и искоса, как мне показалось, довольно странно.
Кресло тотчас возникло подле.
Как нежны, как летучи были
— Что ж, вас ждет интересная жизнь, — сказала, наконец, графиня, отпуская руку мою. Но взгляд ее был внимателен и зачем-то печален. — Странный роман и не меньше того странный брак, и все это очень, сдается мне, скоро…
Она задумалась, говорить ли.
— Я полагаю, жизнь ваша станет даже занятней, чем многие здесь могут сейчас предвидеть… И больше, пожалуй, я вам ничего пока не скажу. Не хочу, милая, сглазить…
Уже в карете тетушка сделала мне решительный выговор за вольное поведение».
Заметы на полях:
«В 30-е годы XIX столетия в обществе, под влиянием идей романтизма, возник новый тип великосветской женщины, свободной, дерзкой, блестящей. Таких дам называли «львицами». Они зачитывались романами Жорж Санд, курили, пренебрегали условностями и нередко имели очень бурную личную жизнь. В России первой по времени и значению «львицей» стала знаменитая графиня Самойлова, подруга художника Карла Брюллова, который воспел ее красоту во многих портретах и сделал центральным лицом картины «Последний день Помпеи». Графиня Самойлова трижды была замужем, находилась в оппозиции к Николаю I и провела полжизни за границей, где и скончалась уже в относительной бедности». (К. Д. Крюгер, «Замечательные русские женщины XIX столетия»)
«По возвращении от Нессельроде тетушка явилась ко мне в комнату (чего никогда прежде не было) и объявила, что у нее ко мне разговор очень серьезный. Я удивилась: выговор за Самойлову был уж получен.
Тетушка села в единственное мое кресло, указала мне рядом на стул и объявила, что всегда мечтала заменить мне мою несчастную мать, что, правда, я, благодаря княжне Прозоровской, довольно богата и сама могу выбирать свою судьбу, но она как женщина с неизмеримо большим опытом советует мне все же не торопиться.
— Я знаю: вы любите (или, вернее, вам кажется, что вы любите) Базиля Осоргина. Но, ангел мой, он не богат, он не чиновен. Отец его, конечно, человек хорошей фамилии, но матушка-то — турчаночка из обоза, он подхватил ее вместе с лихорадкою при штурме Ясс. Этакого ли родства желаю я вам?
— Итак, мадам, у вас для меня есть другой жених на примете? — спросила я насмешливо. Мне казалось беспомощным и нелепым ее вторжение в мою жизнь.
— О, пожалуйста: меньшой Барятинский, Шувалов, барон фон Хольц.
— Фон Хольц старее меня в два раза, тетушка!
— Уж поверьте, что Базиль не будет вам лучшим мужем!
(Здесь тетушка спохватилась, слишком личное послышалось мне в этих ее словах).
— И вообще, ангел мой, вам рано еще думать о замужестве. Помилуй бог: вы только начали выезжать. К чему так рано лишать себя удовольствий света?
Она замолчала, явно не договаривая чего-то.
Я с жалостью на нее смотрела, Передо мной сидела располневшая, рано увядшая женщина с широким лицом в мелких морщинках и с вечно какими-то испуганными неопределенного темного цвета маленькими глазами. Всю жизнь она только и делала, что выезжала и танцевала, — и что же? Счастлива ли она?
— Чего вы томитесь, тетушка? Вы ведь и впрямь хотите сказать мне кое-что важное?
Но тетушка начала все же издалека:
— Видит бог, я мечтаю видеть счастливой вас! И кажется, счастье уже недалеко, дитя мое. Мне было сказано под рукой, но человеком верным, что вас желали бы видеть фрейлиной. Мы с дядюшкой поздравляем вас. Однако… однако не промахнитесь!..
— В каком это смысле, милая тетушка?
— Вы очень понравились императрице.
— И я буду, как милая Мэри! — вскричала я. И Базиль… Уж верно, он придет в восторг, увидев меня в свите царицы…
— Однако для вашего же удобства будет лучше переехать вам во дворец.
— А Базиль?! — остановилась тут я. — Смогу ли я принимать его во дворце?
— Ах, да что ж такое, наконец, этот ваш Базиль? Принимайте его, где хотите!»
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Представление Алины их величествам состоялось в середине апреля, а уже 3 мая она в пунцовом платье с длинными рукавами, с головною повязкой, унизанной жемчугом, и с вуалью, с блистающим вензелем императрицы — так называемым «шифром» — явилась на свой первый придворный бал.
Государь с интересом осведомился, довольна ли она своей комнатой во дворце. Алина ответила, что довольна.
(Комната была обширна, но очень низка, под самой крышей. Зеленые крашеные стены, зеленые простые занавески на двух полукруглых окошках казались такими казенными. Широкая карельской березы кровать, два кресла, крытых зеленым сафьяном, гардероб с зеркалом, туалетный столик. Предметы были все больше старые, сосланные из нижних, парадных комнат дворца Однако подбор их был довольно удачен по стилю и в тон. Зеленый, кстати, любимый цвет государя).
Увы, придворная и светская жизнь, издали такая разнообразная и веселая, вблизи оказалась утомительной чередой церемоний, на которых всегда нужно было оставаться свежей, остроумной, изящной.
«Как государь понимает, что мне несладко! Нет дня, чтобы он не перебросился со мной хотя двумя словами. И это всегда слова сочувствия и заботы почти отеческой. Вчера был вечер, когда собрались мы у императрицы, — один из тех интимных ее вечеров, где кроме царской фамилии присутствуют обычно пять-шесть человек истинно приближенных. Среди них непременно графиня Бобринская (лучшая подруга ее величества) — очень красивая и живая шатенка, которая на этот раз была в темно-зеленом бархатном платье и с такими изумрудами на шее, что дух захватило. Была и Мэри Барятинская, — она как-то уж слишком внимательно и часто на меня косилась. Еще были граф Бенкендорф и знаменитый поэт Жуковский. Сей последний читал свой перевод «Одиссеи», довольно сложный. Впрочем немолодой уж поэт так мил, такой он весь уютный и круглый, что иногда (каюсь!) он мне казался котом, без мурлыканья которого семейный вечер лишится своего сердца.
Когда мы уже расходились, я вызвалась проводить Мэри до кареты. Ее мать скромно шла за нами. А ведь еще месяца три назад я трепетала от одного взгляда этой женщины.
Мэри взяла меня под руку и сказала вдруг очень тихо:
— Итак, милая, прими мои поздравления!
— О чем ты?!
— Но государь смотрел на тебя так особенно!..
— Он в самом деле очень добр ко мне.
— Больше, чем добр… Нельзя же, в самом деле, быть такою слепой! Я тоже фрейлина, но еду сейчас домой… Ах, комнату во дворце предлагают не всем. Странно, а я-то думала…
Она запнулась.
— Что же думала ты?
— Что все у вас… уж свершилось…
Я чуть не споткнулась от этих слов. Отчего-то я подумала о бедном моем Б…, но спросила совсем другое:
— Скажи лучше, как твой д'Антес?
— Он — ездит, — ответствовала Мэри очень значительно, из чего заключила я, что он снова в нее влюблен. Вот мужчины!»