Алька
Шрифт:
– Да ладно, чего там…
Косой солнечный луч проникал через чердачное окно и освещал Леськины круглые коленки, руки, острый подбородок и кончики волос.
– Зачем ты волосы так коротко стрижешь? – спросил Андрейка.
– О, длинные мне красоты все равно не прибавят! – мрачно усмехнулась Леся.
– Тебе и не надо, – бухнул Андрейка и, перехватив Лесин взгляд, поспешно добавил: – Ты и так красивая. – И ощутил одновременно где-то под сердцем и под коленками острый холодок.
– Ох уж! Это кто же так считает?
– Ну… ну, тетя
– Ее-то Наташка всяко посимпатичнее.
Андрейка не нашелся что ответить, хотя чувствовал, что Леся ждет от него чего-то, а что ответить? Что вообще в таких случаях говорят?! А Леся смотрела на Андрейку внимательно, будто изучая его. Ему даже неловко стало. Какая-то теплая мучающая волна стала подниматься у него внутри. И было непонятно, жутко и весело, как от близкого приключения.
– А еще что тебе про меня наболтали? – спросила она наконец.
– Да ничего… Про быка Микуловского только.
– А-а-а… Ну ладно. Знаешь, в деревне про меня всякое услышать можно, ты не верь ничему.
– А что всякое-то?
– Ну-у… – недовольно поморщилась Леся. – Говорят, что я странная. Пусть! Мне-то что? А ты… ты как наш дом нашел?
Густая краска растеклась по Андрейкиному лицу. Даже под дулом пистолета он не признался бы сейчас, что следил вчера за Лесей. А мучительно-горячая и нежная волна не отступала и Леся смотрела так пристально, выжидательно, что Андрейке захотелось быть самым остроумным, самым красивым, веселым, мужественным… Чтобы Леся обязательно улыбнулась и подумала: «До чего славный этот Андрейка!» И он сказал очень серьезно:
– А я выхожу из дома, смотрю – Микуловский бык идет. Я у него и спрашиваю: «Уважаемый бык, не подскажете ли, где Леся живет, которая вас по весне оседлала?» А он мне в ответ: «Как же, как же, мы с ней большие друзья-приятели. Она мне очень нравится! Вон ее дом». И рогом машет, твой дом показывает.
Леся звонко рассмеялась, как и хотелось Андрейке.
– Вот правду Наташка говорила, что ты с любой живностью поладишь!
Да что она, в самом деле?! Опять издеваться? И, давясь признанием, Андрейка пробормотал:
– Ага, с любой… А гусей испугался.
Он ждал, что Леся, бесстрашная гусиная пастушка с прекрасными зелеными глазами, поднимет его на смех и скажет: «Ну нет, с трусом я дружить не стану!»
Но она сказал просто:
– Ну и что? Я сама их долго боялась. А меня бабушка научила. Надо говорить: «Режу-режу-перережу», быстро-быстро говорить, без остановки, и пальцы ножницами делать. Вот так. – Она показала как. – И тогда они не тронут.
И, доверчиво придвинувшись к Андрейке, Леся тихонько призналась:
– Я до сих пор иногда так делаю. Только ты не говори никому на свете, ладно? Я только тебе, по секрету…
Тай
Его звали Тай.
Никто не знал, откуда он взялся у нас во дворе. Просто однажды появился у подъезда – рыжий лохматый беспризорный пес с висячими ушами и темно-карими глазами.
Когда он хотел есть, то начинал лаять, будто выговаривая слова, и проделывал нехитрые собачьи трюки: подавал лапу, садился, кувыркался. Так он зарабатывал свой хлеб. С рук Тай никогда не ел и не вырывал угощение, как некоторые бездомные, – он брал еду осторожно, бережно.
Однажды я услышала, как соседка тетя Шура сказала своему маленькому внуку:
– Поучись-ка у Тая – он знает цену хлебу…
В благодарность за обед Тай дружелюбно помахивал хвостом или, широко расставив мохнатые лапы, тихонько хватался за край одежды и тянул к себе, а притянув, утыкался мокрым носом в колени. В подъезд Тай заходил только после третьего приглашения и при этом склонял голову набок, будто спрашивая: «Вы действительно не против, если я зайду погреться? Я правда вам не помешаю?»
Тай был самой чудесной собакой на свете! И он хотел быть свободным. Несколько раз его брали в дом – он сбегал. Его мыли, причесывали, кормили, но уже через два дня он снова возвращался к нашему подъезду.
Мне тогда казалось, что, может быть, он согласился бы жить у меня, но у мамы была аллергия на животных, и я не могла взять Тая к себе.
Мы с Таем дружили, потому что любили смотреть на закат.
Мне было тогда тринадцать лет, и я жила в многоэтажке в центре города, в клетке многоквартирного муравейника. В нашем доме только и было хорошего, что крыша. Взяв старый папин фонарик, мы с Таем поднимались на четырнадцатый этаж пешком (лифты Тай не любил) и останавливались перед лестницей на крышу. Не знаю, кто и когда научил Тая взбираться по таким лестницам, но делал он это очень ловко.
Крыша. Рыжая от близкого заката. И все вокруг (и вверху, и внизу) рыжее: город, другие дома-муравейники с сотнями глаз-окон и перьями антенн, облака и мы с Таем, присевшие у самого края крыши. Вернее, я присевшая, а Тай обычно растягивался рядом, положив голову на лапы. Закат приходил медленно. Сгущались краски, стихали голоса земли, и становились громче разговоры ветра и неба. Опускался занавес дня, переливая из крынки в крынку все оттенки солнца: от багряного, красного, лилового до нежно-розового и золотого.
Тай смотрел не отрываясь. Однажды я взяла с собой на крышу бутерброды и предложила их Таю. Он посмотрел на меня так, будто я включила дождь и закатный день испорчен. А говорят, собаки цветов не различают…
Потом приходили сумерки. Все темнее становилась земля, а луна, бледная в закатные часы, – все ярче. Зажигались окна, похожие теперь на блестящие дыры, начиналась вечерняя песня мам:
– Вася! Домой!
– Аня, Аня, пора спать, сколько можно звать!
– Генка-паразит, марш домой, пока не прибила!