Альковные секреты шеф-поваров
Шрифт:
Говорят, что скоро в барах нельзя будет курить. Тогда уж лучше сразу их поджечь, не дожидаясь, пока хозяева сами это сделают, чтобы получить страховку, потому что в некурящий бар ни один клиент носа не покажет. Сигаретный дым определяет самую сущность питейного заведения — от никотиновой копоти на стенах до хриплого, натужного кашля завсегдатаев. Сейчас, правда, завсегдатаев не так-то много: я, да два беззубых хроника, забивающие козла за столом, да старый боксер у стойки.
— Н-ну,— рычит он,— как жизнь?
Да, точно, его зовут Сэмми.
— Порядок, командир. Как сам?
Старик
— Бев Скиннер, парикмахерша… Ты же ее сын?
— Угу.
— Да уж, Скиннеры… Улица Теннант, старые добрые… Джимми Скиннер, это твой дед. По матери… А отец у тебя повар…
Я внутренне содрогаюсь. Заглядываю ему в глаза.
— Что?
Старик теперь настороже, думает, не сболтнул ли лишнего. Я уже слышал эти басни. Наша соседка миссис Брайсон, перед тем как окончательно выжить из ума, тоже говорила, что мой отец повар. Я списывал это на старческий маразм. А Трина и Вэл молчали, как партизаны, мать их здорово подковала. Зато старый алкаш Сэмми — он, похоже, что-то знает.
— Твой батя,— повторяет он неуверенно.— Поваром работал, нет?
— А вы были знакомы?
Его зрачки бегают, как символы в окошках игрового автомата, в унисон с туманными воспоминаниями. Но джекпот мне не светит, потому что стреляный воробей Сэмми затаился, ушел в глухую защиту.
— Не-а. Спутал с другим.
— С кем же, интересно?— спрашиваю я вызывающе.
Старый хрен поднимает брови. В его глазах, уже давно, казалось бы, подернувшихся пеплом, медленно разгораются боевые угли.
— Ты его не знаешь!
Я вижу, куда идет дело, и поспешно приканчиваю пиво. Не хватало еще махаться с пьяным стариком в засранном баре. Такая драка независимо от исхода сулит лишь одно: позор молодому, у которого не хватило ума ее избежать.
— Ну ладно, будь здоров.— Я встаю, направляюсь к выходу. И чувствую, пересекая зал, что его взгляд неотрывно сверлит мне затылок… Хлопает дверь — я оказываюсь в дождливой ночи, на пешеходной улице у подножия Литского подъема.
Я заглядываю в пару заведений, добавив к общему счету еще шесть кружек «Гиннесса» и три двойных виски — залпом, без передышки. Алкоголь оглушает, как кувалда. Дома меня ждет Кей, вся в слезах. Заводит песню про свою карьеру, про танцы, про то, как мне плевать на ее будущее и вообще на все,— и в конце концов уходит. Мир скомкан, как после автомобильной аварии. Я пытаюсь возражать, но она смотрит сквозь меня. А я смотрю сквозь выпитое. Мы бесконечно далеки друг от друга, хотя и бредем бок о бок по руинам наших жизней.
Она пришла танцевать.
Я не замечаю ее присутствия — и страдаю, когда ее нет. В пустой квартире невыносимо сидеть одному. Выбегаю под дождь, снова прохожу мимо бара на улице Дюк — и вижу, заглянув в окно, как болтается на метафизическом ветру опьянения старый боксер, а рядом осуждающе качает головой успевший присоединиться к нему кореш Басби.
Мне хочется зайти туда и…
Мимо, мимо!..
Не помню, как добираюсь до дома матери. Не помню, как она отпирает дверь. Помню только свой крик:
— Значит, повар, да?! Мой отец был поваром? Кулинарил папочка!
Мы начинаем друг на друга орать, и я повторяю как попугай:
— Повар, повар, повар, повар…
И вдруг в ее глазах появляется странное выражение — не злоба, а скорее насмешка, и она спрашивает:
— Ну и много он тебе обедов приготовил, сынок?
Я выбегаю, хлопнув дверью, решив, что не буду разговаривать с этой упрямой старой шлюхой, пока она не скажет правду…
Вернувшись к себе, устало поднимаюсь по ступенькам, отпираю дверь… Вот оно. Лежит на каминной полке. Мое сердце останавливается.
Кольцо. Обручальное кольцо, которое я подарил Кей.
К этому я просто не готов. Да и можно ли приготовиться?
Мой отец, мой бедный папа! Такой хороший человек, никогда мухи не обидел. За что ему такое? Почему? Да еще и мамина скорбь — непрерывная, мучительная… Даже хуже, чем смерть отца. Все навалилось так внезапно, я просто не готов. Сломался. Не знаю, что делать. И Кэр со мной не разговаривает, молчит, как немая.
Мы ждем у входа в церковь. Моросит дождь. Я оглядываюсь: почти никто не пришел. Отца всегда интересовала только семья — а семья-то небольшая, из старших родственников в живых уже никого. Кроме нас, явились только несколько человек из депо да пара соседей.
Так грустно, прямо зло берет: уходит по-настоящему хороший человек, и никто даже не удосужился проводить. А как умрет какой-нибудь публичный краснобай вроде де Фретэ, так целая толпа соберется, будут рыдать, говорить: ах, какой был замечательный! Крокодиловы слезы рекой… Но это будет фальшивая скорбь, не то что сейчас: ужасная, тихая, парализующая боль, прямо сердце на куски разрывается.
Папины друзья с работы твердят одно и то же. Он был честным человеком, не пил. Близко ни с кем не сходился, держался замкнуто. Сигнальщики со старого переезда в Торнтоне раскрыли маленькую тайну: в свободное время он вел дневник. Целые тетради покрывал густыми каракулями. Похоже, это была его главная страсть, на втором месте после семьи. А потом он стал машинистом и обрел наконец свое призвание. В одиночку водил большие поезда в Западный Хайлэнд.
К нам подходит большой начальник из депо, мистер Гэрриок, и говорит с неподдельной печалью:
— Таких людей, как Кит, больше не делают. Вы должны гордиться.
Панихида проходит очень красиво. Я полагал, что не буду плакать, но слезы сами текут, когда священник Годфри начинает рассказывать об отце — каким он был хорошим, как посещал церковь, помогал старым и больным.
Я стою снаружи, у дверей церкви, пожимаю руки всем выходящим. Ян встряхивает мою руку и удаляется — даже на поминки не остался. Выражение лица у него очень странное. Наверное, так некоторые люди воспринимают чужую скорбь: не знают, как реагировать. Злой кусачий ветер студит мне голову. Переносицу начинает ломить, как от мороженого, если проглотить большой кусок. Я с облегчением забираюсь в машину и еду в отель на Ферри-роуд, на поминки.