Аллилуйя
Шрифт:
— С той ночи я его не видел. После его отъезда произошло все то, что произошло. Заслуженное нами удушение — физическое извне и моральное изнутри — длилось еще год. Пока русские пушки не дотянулись — бить по нашим развалинам. По тем самым, которые еженощно приумножали англо-американские бомбы. И пока русские танки не оказались в Берлине. И вместе с моими ключами не прихватили и меня. Но обо всем этом вы уже знаете. Вплоть до моей поездки на «черном вороне».
Так оно и было. Последующие маленькие приключения доктора до его прибытия в Инту были мне известны. За свое трехнедельное пребывание здесь он наведывался ко мне почти через вечер и за кружкой чая рассказывал о них. А я с тревогой наблюдал за тем, как быстро его подтачивает дистрофия. Он попал в наземную вспомогательную бригаду — она сгружала бревна с платформ, прибывающих из раскинувшихся южнее лесных массивов. Распиленные бревна шли на крепеж в шахтных забоях.
Работа эта была тяжелая, а порой и опасная. Если ее выполняли с обычной лагерной неряшливостью и спешкой, обусловленных нередко сорокаградусным морозом. Когда каждый стремился быстро-быстро-быстро вернуться с мороза в теплушку, потому что там, под защитой дощатых стен, в окутанной
Итак, доктор частенько путался у других под ногами и не только не помогал им выполнять их треклятую норму, а скорее даже мешал этому. А посему хлеборез швырял ему самые вязкие пайки хлеба, а бригадир постоянно оставлял без запеканки. Так что на том скудном пайке, на который он и так был посажен, через три недели он выглядел изжелта-серым, хотя благодаря своему внушительных размеров костяку на первый взгляд все еще казался плотным мужчиной. Во всяком случае, когда по вечерам он заходил ко мне и высоким голосом скопца, по слухам, голосом некоего Вальтера Ульбрихта, глумливо гундосил: «Habe die Ehre Genossen Pfilzstiefeltrockner ’nen guten Arbeitstagsabend zu wьnschen!» [6] — мне казалось, что от подступающей слабости у него дрожат колени. И в то же время было ощущение, что духовно он становится все сильнее. Его анекдоты казались все более отточенными. В историях, приключившихся с ним, появлялись все более разительные развязки. А их изложение — включая всевозможные цитаты — простиралось от все более углубляющейся гулкости до все более многозначительного сценического шепота. Кстати сказать, меня, как многих не сведущих в этой области людей, всегда интересовал вопрос: гдепроходит грань между нормальностью и ненормальностью? Какие отклонения от принятого поведения, ну, например, буйство фантазии, еще можно считать нормальными, а какие уже нет? И в какой мере и как зависит это от общего психического фона среды?.. Когда я штудировал юриспруденцию, я из четырех факультативных предметов — бухгалтерия и что там еще — без колебаний выбрал судебную психиатрию. Но из-за юношеского верхоглядства и в привольных условиях нормальной жизни я вокруг себя мог видеть только нормальных людей или настоящих сумасшедших. Какой-то небольшой процент был ведь и таких. И только в депрессивных камерах высокого давления тюрем и лагерей предо мной раскрылось поразительное многообразие промежуточной зоны между нормальностью и безумием. Но тем более усложнился вопрос о рубеже между ними. Вероятно, в моих мыслях я связывал с этой проблемой и доктора Ульриха. Из-за его рассеянно-улыбчивого спокойствия. А еще из-за его интенсивных, почти театральных приступов говорливости, которые все чаще прорывались сквозь это спокойствие. Во всяком случае, мое внимание привлекла его странная фраза, точнее — ее странная интонация:
6
Имею честь пожелать товарищу Сушильщику валенок доброго вечера рабочего дня! (нем.)
— Но все это вам уже известно. До моей поездки в «черном вороне»…
Так что я произнес, ничего не спрашивая напрямик:
— Пожалуй, это была для вас довольно необычная поездка…
— О да-а! — воскликнул с жаром доктор. — Прежде всего мне стало ясно, какая же у человека собачья натура. То есть насколько у меня самого собачья натура. Потому что, знаете ли, когда меня под конвоем вели через тюремный двор к «черному ворону» — вокруг четыре стены зарешеченных окон, вверху освещенное городским заревом небо, а впереди десять или пятнадцать тысяч километров — до Новой Земли, Караганды, Магадана или как еще называются все эти места, — тогда я почувствовал: та самая душная камера, откуда меня вышвырнули, какой бы мерзкой она ни казалась, была все-таки защищенным местом. Обжитым убежищем. По сравнению с той полной неизвестностью, куда я ехал. Так что вполне собачье чувство. Ни капли жажды познания, ни капли Фаустового начала, как мне хотелось бы в себе ощущать. И еще — эта машина, в которой мне предстояло ехать: словно бы черный гроб. Деревянная будка, поставленная на джип или «виллис». Спереди, конечно, ветровое стекло и дверцы со стеклами. Но внутри разделена перегородкой, так что водитель и его сосед отделены от сидящих позади них. Изнутри кузов обшит жестью, и в ней — ни малейшей щели! И, как я сказал, внутри и снаружи машина черна, как ворон. Мои немцы рассказывали мне, что здесь заключенных возят — из одной точки лагеря в другой и в центр на допросы, да мало ли еще
7
Есть кто? (нем.)
Обледенелый снег на булыжной мостовой. Тормоза. Топот кирзовых сапог. Крутят ручку — опускают дверное стекло. Постовой проверяет документы, они у человека, сидящего рядом с водителем. И все, конечно, молча, чтобы смертельный враг, которого они везут, не узнал того, чего ему не положено знать. Со скрежетом раскрываются железные ворота и с обеих сторон громыхают о каменную ограду. Снова хруст обледенелого снега под колесами машины. Еще раз тормоза. Кажется, еще раз какая-то проверка документов. Видимо, теперь уже на улице перед тюрьмой, под тарахтенье мотора. И снова езда по булыжнику и снегу. А потом все гуще звуки города. Одни машины едут перед «вороном», другие позади него. Иные обгоняя, иные навстречу. «Ворон» то сбавляет газ, то прибавляет. А я думаю, наивно и глупо, словно мне не пятьдесят, а пятнадцать: если бы тяжелый грузовик на неосвещенной улице — а таких в Москве, вероятно, немало, — если бы тяжелый грузовик расплющил кабину нашей машины, врезался бы в нее сбоку так, чтобы водитель и его сосед — о, черт, скажем, не погибли бы, а потеряли сознание, и перегородка за их спиной развалилась бы, и жестяная обшивка моей конуры разодралась бы, и разрыв был бы достаточно велик, и у меня была бы минута времени — прежде чем сбегутся люди и милиционеры, — чтобы перешагнуть через двух потерявших сознание людей и выскользнуть через разбитое ветровое стекло или сорванную с петель дверцу, выбраться на улицу и — оказаться на свободе. И что бы я стал делать? И я понимаю — хотя в глубине своего подсознания я триумфально убегаю через незнакомые дворы и подворотни, — случись нечто подобное, случись такая авария, я должен оставаться около «черного ворона» и звать на помощь… и это было бы уж совсем по-собачьи, но это единственно верное решение.
Я стряхиваю с себя тягостное наваждение и освобождаюсь от него — если слово «освобождаюсь» вообще применимо в моем черном гробу, — и снова слышу, с дьявольской обостренностью слышу шумы города.
По-видимому, теперь мой гроб едет по широкой и относительно прямой улице. И тут мы тормозим, я, конечно, не знаю, перед светофором или по указке регулировщика. Я слышу, как по обеим сторонам «ворона» и позади него тормозят другие машины и затем перед нами с рокотом проносятся машины по поперечной улице. Их не так много, как, наверное, два года после войны в Лондоне или Париже. Или сколько их было бы в Берлине, если бы Берлин еще существовал. И все-таки это большой и из-за своей чужеродности устрашающе большой город.
Доктор поднялся и продолжал:
— А потом мы тормозим у следующего перекрестка. Рядом с тротуаром. Я слышу хруст шагов по снегу. Обрывок разговора. Чей-то кашель. Затем разносится шум перекрестного движения. Я слышу: под колесами хрустит снег, песок, которым посыпаны улицы, вылетая из-под колес одних машин, мелко барабанит по бокам других. Некоторые машины остерегающе сигналят. И тут — верьте или нет — в этом потоке мчится машина, обгоняющая поток, и, пересекая улицу перед «вороном», сигналит:
АЛ-ЛИ-ЛУ-ЙЯ
АЛ-ЛИ-ЛУ-ЙЯ
АЛ-ЛИ-ЛУ-ЙЯ
Три раза. Не больше. Но и не меньше. Ну, мне не надо объяснять вам, что я почувствовал.
А потом «ворон» двинулся дальше.
Вот и все.
И теперь я здесь. И говорю вам: спокойной ночи. Чтобы мне завтра успешно перекатывать мои драгоценные бревна.
Он прошел к двери сушилки, помахал мне и вышел. А я тут же решил, что поговорю о нем с врачом, с тем самым доктором Качанаускасом, который помог мне и о неоценимой помощи которого я где-то писал.
В последующие дни доктор Ульрих ко мне не заходил. Потом я встретил Качанаускаса в библиотеке и завел с ним разговор о докторе. Он сразу вспомнил немца:
— Да, знаю. Начальник архива или кем он там был. Из одиннадцатого барака. Несколько дней тому назад он приходил в амбулаторию. Простудился. Ну да, порядком истощен. Но ведь не он один. Отдохнет дней пять и снова встанет на ноги. Если не будет воспаления легких.
Я спросил, не возьмет ли он доктора Ульриха на некоторое время в больницу. И Качанаускас взялего в больницу. Я слышал, там Ульрих справился со своей простудой, не заболев воспалением легких, и глотал какие-то успокоительные таблетки, так что смог снова нормально спать. До этого он, оказывается, маялся бессонницей, но мне об этом не говорил. Доктор Качанаускас позволил ему недели две набираться сил в больнице. И сделал еще больше: когда пришел срок его выписывать — для более двухнедельного пребывания в больнице нужно быть на краю смерти или личным другом врача, — когда подошел срок выписывать его, доктор Качанаускас вызвал к себе шеф-повара столовой и приказал ему взять немца на некоторое время на кухню подсобным рабочим. Как время от времени брали выздоравливающих больных.
— Толковый мужик. На кухне ему кое-что перепадет, пусть подкормится месяц-другой.
Что ж, настолько близким знакомым доктора Ульриха я себя не считал, чтобы разыскать его в столовой. Я был уверен, что рано или поздно доктор сам объявится. Даже мысленно представил: постучится в дверь сушилки и, чтобы я не принял его за кого-нибудь другого, просвистит за дверью:
АЛ-ЛИ-ЛУ-ЙЯ
и войдет. Но он не появлялся, и, встретив Качанаускаса снова в библиотеке, я спросил его, как идут дела у нашего кухонного подсобника. Качанаускас ответил: