Алмаз, погубивший Наполеона
Шрифт:
И вот, беспомощный, в три часа утра император принял яд. О 12–13 апреля здесь говорят все. Император сидел на своей зеленой бархатной кровати, вышитой розами, со страусовыми перьями и орлами наверху. Он высыпал содержимое маленького черного мешочка из шелка и кожи, который носил на шее со времен испанской кампании, в стакан воды. То была смесь опиума, белладонны и чемерицы в количестве достаточном, чтобы убить двух человек. Но его только вырвало. Констан услышал его стоны и вызвал генерала Коленкура. Император дрожал, потом в ярости разорвал простыню. Он сказал генералу, что у него отбирают жену и сына. Коленкур хотел позвать врача, но император со всей своей огромной безумной силой схватил
— Дайте мне другой яд, — сказал император.
Коленкур обвинил доктора Ивена в том, что это он дал Наполеону яд, и так напугал врача, что тот ускакал на другой день на первой попавшейся лошади. Один из мамелюков императора тоже дезертировал. В нашей стране в то время враги внезапно становились друзьями, а друзья, порой совершенно неожиданно, делались врагами. Генералы, которых император одарил особняками и состояниями, ночью уезжали прочь, чтобы больше не возвращаться.
Еще один рассказ, который я услышал недавно: говорят, что Мария-Луиза увезла «Регент» в Австрию, где ее отец вернул его князю Талейрану. Я не верю ни тому, ни этому рассказу, ибо в них она изображена сентиментальной дурочкой, верной этой последней реликвии императора, чему противоречат последующие события. Скорее по своей слабости императрица предалась отцу-кайзеру и так и не вернулась во Францию.
Де ла Буильри стал хранителем драгоценностей при Людовике Восемнадцатом, и драгоценности перешли в Тюильри. Император сказал мне, что расценивает это как предательство, потому что де ла Буильри должен был привезти сокровища в Фонтенбло, а не брату короля в Париж. Это была всего лишь генеральная репетиция тех печальных измен, которым предстояло произойти, потому что у потерпевшего поражение бывает мало друзей, и вся страна ополчилась на императора.
Император в Фонтенбло, в саду, сидя возле статуи Дианы, ударом ноги пробил дыру в гравии глубиной в фут. Вся Старая гвардия хотела отправиться с ним на Эльбу. Ему разрешили взять четыреста солдат, но их стало шестьсот, потом тысяча человек, готовых бросить все, чтобы быть с ним на острове размером 18 на 12 миль. Он простился со Старой гвардией во дворе Фонтенбло. Черные медвежьи полости выстроились на холоде — эту сцену изобразили многие художники.
— До свиданья, дети мои, мне хотелось бы прижать всех вас к сердцу, — сказал император. — По крайней мере, я поцелую ваше знамя!
И они подали ему знамя — знамя Маренго, Аустерлица, Эйлау, Фридланда, Ваграма, Вены, Верка, Мадрида, Москвы — и он долго целовал его, и все, даже вражеские комиссары, плакали.
— Я напишу о тех великих делах, которые мы совершили вместе… Прощайте.
Он подошел к экипажу, и солдат-возница коснулся кнутом лошадей. И все головы разом повернулись, вглядываясь в клубы пыли.
В середине августа на острове Эльба император получил последнее письмо, которое ему было суждено получить от императрицы. Этого письма он никогда мне не показывал.
По дороге на корабль, который должен был доставить его на Эльбу, император ехал на юг. Там, где начинаются все французские лихорадки и эпидемии, он увидел белые флаги и услышал «Vive le Roi», [127] потом «Долой корсиканца!». Как писал позже Шатобриан, «заразительность — самая удивительная вещь во Франции».
Император снова стал чужаком, лживая страна исторгла его. Поскольку его лицо оставалось на золотых наполеондорах и пятифранковых монетах, он надевал синий плащ своего
127
Да здравствует король! (фр.)
Если бриллиант был его удачей, теперь она покинула его, как покинули жена и сын, министры, почти все те, кого он приблизил к себе и обогатил. То было время и других измен, потому что Жозефина до упаду танцевала с печально известными иностранными князьями. В это время императора ничто не удивляло. Он отплыл на Эльбу на английском Его Величества фрегате «Бесстрашный».
Мария-Луиза больше не писала. Но все же он велел своему седельнику на Эльбе сделать поводья из бледно-синего шелка для ее лошади. И рассказывал мне, что украсил ее комнаты на своей вилле «Иль Молино». Он велел художникам расписать потолок символами супружеской верности — два голубя, связанные вместе, причем так, чтобы узел затягивался, когда они пытаются разлететься.
25
КАК УДАЛЯЛИ ЛИТЕРЫ «N» И ПЧЕЛ
Театр был весь бел от бурбонских лилий, и в нем стояла духота от их печального запаха. Белые пятнышки проступали из темноты. Это происходило в «Комеди Франсез», и поначалу я не мог разобрать слов. Сидевшие в оркестре смотрели вверх на нас, потому что они заметили на ложах имперского орла.
— Долой гуся! Долой гуся! — скандировали они. Анриетта испугалась, и я велел ей поскорее накинуть на орла (которого они называли гусем) ее белую вуаль. Затем наконец толпа утихла, представление началось, и я подал своей нежной жене платок — утереть слезы. Потом из соседней ложи вошли молодые люди с молотками, и публика, которая рукоплескала царю Александру и королю Пруссии, когда те появились, теперь разразилась приветственными криками, когда принялись сбивать императорского орла. Это было похоже на жаркую весну 1814 года после того, как Мария-Луиза уехала и Людовик Восемнадцатый въехал в Париж. И опять белый флаг Бурбонов развевался над Тюильри, и толстый король поселился во дворце. Казаки разбили лагерь на Елисейских Полях.
В тот день, когда император прибыл на Эльбу, новый король въехал в Париж, на нем был прежний парик с косой, атласные панталоны и чулки. Белая кокарда, перья и непонимание того, что произошло, прибыли вместе с ним. Людовик Восемнадцатый явился со своей племянницей, Марией-Терезией, которая теперь стала герцогиней Ангулемской. Дочь Людовика Шестнадцатого и Марии-Антуанетты, некогда заключенная в Тампль, Мария-Терезия была освобождена и позже вышла замуж за своего двоюродного брата герцога Ангулемского. Теперь они ехали по той же дороге, по которой ее мать везли на эшафот, по камням мостовой, потрескавшимся под тяжестью телег, на которых увозили трупы, и мимо гренадеров наполеоновской Старой гвардии, которым приказали выстроиться перед ними и которые смотрели на них с откровенной ненавистью. Говорили, что герцогиня упала в обморок, когда вошла в Тюильри, но я не верю этому — она была слишком высокомерна и хладнокровна.
Я стоял под окнами, из которых свисали белые простыни, среди женщин с белыми лилиями, и чувствовал то же, что и гренадеры. Я видел, как народ приветствует нового короля, и в приветственных криках звучало мало чувства, одна лишь страшная ненависть к императору. Париж тогда был многолюден, а на площадях, где прежде стояли статуи Наполеона, зияли прикрытые досками ямы. Империя снова стала королевством, и те, кто думал, что Франция началась в 1789 году (даже те, кто, как я, поздно признал империю), оказались обмануты. Наблюдая все это, я замкнулся в себе.