Алмазный мой венец (с подробным комментарием)
Шрифт:
Оставив будетлянина в вестибюле внизу на диване, среди множества авторов с рукописями в руках и строго наказав ему никуда не отлучаться и ждать, я помчался вверх по широченной, манерно изогнутой лестнице с декадентскими, как бы оплывшими перилами, украшенными лепными барельефами символических цветов, полулилиями-полуподсолнечниками, и, несмотря на строгий окрик барышни-секретарши, ворвался в непотребно огромный кабинет, где за до глупости громаднейшим письменным столом сидел не Валерий Брюсов, а некто маленький, ничтожный человечек, наставив на меня черные пики усов. Профессор!
Терять мне в ту незабвенную пору было нечего, и я, кашляя от скрытого смущения и отплевываясь, не стесняясь стал резать правду-матку: дескать, вы издаете халтуру всяких псевдопролетарских примазавшихся бездарностей, недобитых символистов, в то время как у вас под носом голодает и гибнет величайший поэт современности, гениальный будетлянин, председатель земного шара, истинный революционер-реформатор русского языка и так далее. Я не стеснялся в выражениях, иногда пускал в ход матросский черноморский фольклор, хотя в глубине души, как все нахалы, ужасно трусил, ожидая, что сейчас разразится нечто ужасное и меня с позором вышвырнут из кабинета.
Однако человечек с грозными пиками усов (тот самый литературный критик, фамилию которого Командор так ужасно и, кажется,
— Как! Разве он в Москве? Я не знал. Я думал, что он где-то в Астрахани или Харькове! {541}
— Он здесь, — сказал я, — сидит внизу, в толпе ваших халтурщиков.
540
Ср. в ст-нии В. Маяковского «Сергею Есенину» (1926): «Чтобы разнеслась // бездарнейшая погань, // раздувая // темь // пиджачных парусов, // чтобы // врассыпную // разбежался Коган, // встречных // увеча // пиками усов». Петр Семенович Коган (1872–1932) в описываемый период был председателем Гос. художественного комитета Наркомпроса и президентом Государственной Академии художественных наук. «Маяковский в то время, если человек был не Коган, хорошо к нему относился. Когана, вероятно, он не читал».[619] Ср. также запись в дневнике К. Чуковского от 24.06.1964: «Петра Семеновича Когана Маяк. презирал, как воплощение всяческой тупости. Издевался над ним в стихах».[620]
541
В Астрахань В. Хлебников прибыл в августе 1918 г. В марте 1919 г. он уехал из Астрахани в Москву. Из Москвы в Харьков Хлебников перебрался в середине апреля 1919 г. С 28 декабря 1921 г. — поэт снова в Москве.
— Так тащите же его поскорее сюда! Он принес свои стихи?
— Да. Целую наволочку.
— Прекрасно! Мы их непременно издадим в первую очередь.
Я бросился вниз, но будетлянина уже не было. Его и след простыл. Он исчез. Вероятно, в толпе писателей, как и всегда, нашлись его страстные поклонники и увели его к себе, как недавно увел его к себе и я.
Я бросился на Мыльников переулок. Увы. Комната моя была пуста.
Больше я уже никогда не видел будетлянина. {542}
542
Этот фрагмент подозрительно схож со следующим эпизодом из «Второй книги» (1970) Н. Я. Мандельштам: «Незадолго до своего отъезда [из Москвы — Коммент. ] Хлебников пожаловался, что не хочет уезжать, но вынужден из-за отсутствия жилья <…> Мандельштам, человек с быстрыми реакциями, услыхав жалобу Хлебникова, тотчас потащил его на Никитскую — в книжный магазин группы писателей, чтобы поговорить с Бердяевым, который тогда был председателем Союза писателей <…> Бердяева застали на месте, и Мандельштам обрушился на него со всей силой иудейского темперамента, требуя комнаты для Хлебникова <…> Требование свое Мандельштам мотивировал тем, что Хлебников величайший поэт мира, перед которым блекнет вся мировая поэзия, а потому заслуживает комнаты хотя бы в шесть метров <…> Хлебников, слушая хвалу, расцвел, поддакивал и, как сказал Мандельштам, бил копытом и поводил головой [ср. с метафорой „цыган и медведь“ у К. — Коммент. ] <…> Хлебников согласился бы и на темный угол. Только никто ради него не пошевелил пальцем, Бердяев не зашел, как просил Мандельштам, проверить возможность перестройки, и Хлебников уехал. Его просто выбросили из Москвы в последнее странствие».[621] Ср. в «Литературной Москве» (1922) О. Мандельштама: «В Москве Хлебников, как лесной зверь, мог укрываться от глаз человеческих и незаметно променял жестокие московские ночлеги на зеленую новгородскую могилу».[622]
В. В. Хлебников.
Потом до Москвы дошла весть, что он умер где-то в глубине России, по которой с котомкой и посохом странствовал вместе со своим другом, неким художником. Потом уже стало известно, что оба они пешком брели по дорогам родной, милой их сердцу русской земли, по ее городам и весям, ночевали где бог послал, иногда под скупыми северными созвездиями, питались подаянием. Сперва простудился и заболел воспалением легких художник. Он очень боялся умереть без покаяния. Будетлянин его утешал:
— Не бойся умереть среди родных просторов. Тебя отпоют ветра.
Художник выздоровел, но умер сам будетлянин, председатель земного шара. И его «отпели ветра».
…Кажется, он умер от дизентерии.
Впрочем, за достоверность не ручаюсь. Так гласила легенда. {543} Да и вообще вся наша жизнь в то время была легендой.
Затем на некоторое время в комнату на Мыльниковом переулке вселилась банда странных, совсем юных поэтов-ничевоков, которые спали вповалку на полу и прыгали в комнату в окно прямо с улицы, издавая марсианские вопли. Они напечатали сборник своих сумбурных стихотворений под названием «Собачий ящик», поставив вместо даты:
543
К. путает (или сознательно совмещает в один) 2 разных эпизода из биографии В. Хлебникова. Первый эпизод описан в мемуарах Дмитрия Васильевича Петровского (1892–1955), а К. запомнился, скорее всего, в пересказе Ю. Олеши: «Однажды, когда Дмитрий Петровский заболел в каком-то странствии, которое они совершали вдвоем, Хлебников вдруг встал, чтобы продолжить путь.
— Постой, а я? — спросил Петровский. — Я ведь могу тут умереть.
— Ну что ж, степь отпоет, — ответил Хлебников.
Степь отпела как раз его самого! Мы не знаем, где и как он умер, где похоронен».[623] Взаимоотношения К. и Петровского выразительно характеризует письмо-донос В. П. Ставского в Отдел печати ЦК от 23.4.1938 г.: «Поэту Петровскому Дм. было отказано в приемы в члены [писательского — Коммент. ] клуба „потому что у него не клубный характер“, как выразился Валентин Катаев».[624] В свое предсмертное странствие Хлебников пустился с художником Петром Васильевичем Митуричем (1887–1956). Приведем здесь выдержки из дневника Митурича этого времени. Запись от 29.5.1922 г.: «Велимир рассказал [врачу — Коммент. ], что он спал на земле, что у него лихорадка персидская».[625] Запись от 27.6.1922 г.: «Утром на вопрос [больничной сиделки — Коммент. ]
Сделал глоток воды и вскоре потерял сознание. На зов мой не отвечал и на касание не реагировал никак. Напряжение в дыхании заметно ослабевало. Правая рука трепетала. Я делал портрет».[626] Запись от 28.6.1922 г.: «Велимир ушел с земли в 9 часов 28 июня 1922 года в деревне Санталово Новгородской губернии Крестецкого уезда».[627] Отметим, что болезнь Хлебникова и К., и сам поэт определили неверно.
«Москва. Хитров рынок. Советская водогрейня».
Один из них носил почему-то котелок. {544}
Хитров рынок был тем самым прибежищем босяков, местом скопления самых низкопробных московских ночлежек, которые некогда послужили материалом для Художественного театра при постановке «На дне» {545} .
Я еще застал Хитров рынок, сохранившийся в неприкосновенности с дореволюционных времен.
Помню яркую лунную ночь. Голубое и черное среди опасных закоулков, дряхлых проходных дворов, полуразрушенных домов, этих ни с чем не сравнимых трущоб, населенных болезненными людьми в серых лохмотьях, стариками, чахоточными, базарными проститутками, мелкими рахитичными воришками-домушниками, беспросветно пьяными, нанюхавшимися кокаина, зеленолицыми, иногда с проваленными носами сифилитиками. Они ютились в ночлежках на нарах, покрытых вшивой, трухлявой соломой. Они как тени бродили среди помоек освещенного луною двора и подбирали какие-то бумажки, принимая их за кредитки.
544
В группу ничевоков входили Рюрик Рок (наст. имя Геринг Рюрик Юрьевич, 1898–1930-е?), Сусанна Мар (наст. имя Чалхушьян Сусанна Георгиевна, 1900–1965), Олег Эрберг (1898–1956) и некоторые другие поэты. Активная деятельность группы приходится на период с 1920 по 1923 гг. 1-ое изд. сб. декретов-манифестов «Собачий ящик, или Труды Творческого Бюро Ничевоков в течение 1920–1921 гг.» вышло в 1922 г. В конце этого года появилось второе изд. сборника, в приложении к которому было опубликовано «Открытое письмо Маяковскому» П. Митурича, в котором В. Маяковский обвинялся в утаивании рукописей Хлебникова (может быть, поэтому фрагмент о ничевоках следует в «АМВ» за фрагментом о Хлебникове). Подробнее об этой группе см.: Никитаев А. Т. Ничевоки: материалы к истории и библиографии // De visu. 1992. № 0. С. 59–64.
545
«Для этой пьесы я водил артистов труппы Художественного театра со Станиславским и Немировичем-Данченко во главе по притонам Хитрова Рынка, а художника Симова даже в самые трущобные подземелья Кулаковки, в тайные притоны „Сухого оврага“, которые Симов увековечил в своих прекрасных декорациях» (В. А. Гиляровский).[628] Название «Хитров рынок» произошло от фамилии генерал-майора Н. Хитрово, которому принадлежала обширная усадьба в этой части Москвы в 1820-е гг. Место было пустое и неухоженное. По инициативе Хитрово здесь в 1824–25 гг. был устроен рынок. Во второй половине XIX в. Хитровская площадь стала местом, где обретались безработные, нищие, бродяги, воры и барышники. «Хитрованцы» ютились в местных ночлежных домах, пили и обсуждали свои дела в местных трактирах с неофициальными названиями «Пересыльный», «Сибирь» и «Каторга». В конце XIX—начале ХХ вв. Хитровскую площадь окружали ночлежки Ромейко (потом Кулакова), Степанова (Ярошенко), Бунина, Румянцева, братьев Ляпиных. По примерным подсчетам, в этих домах помещалось в начале ХХ в. 6000–7000 человек. В центре площади находился обширный навес для защиты от ненастья, здесь же торговали едой и дешевой одеждой. Рядом устроили водогрейню. Ликвидирован рынок был в 1924 г. Помещения ночлежек отремонтировали и переделали под квартиры для рабочих и служащих.
Это было неописуемо ужасно.
А водогрейня, откуда ничевоки добывали себе бесплатный кипяточек, отбрасывала черную коленкоровую тень своего навеса на половину зловещей площади, залитой голубым лунным светом, куда не отваживалась заглядывать даже милиция. Это была неуправляемая часть столицы.
Хитров рынок помещался сравнительно недалеко от моих Чистых прудов.
Незадолго до своего конца однажды грустным утром ко мне зашел королевич, трезвый, тихий, я бы даже сказал благостный — инок, послушник. Только скуфейки на нем не было. {546}
546
Аллюзия на начальную строку ст-ния С. Есенина 1914 г.: «Пойду в скуфье смиренным иноком».
— Ты знаешь, — негромко сказал он, — не такой уж я пропащий {547} , как обо мне говорят. Послушай мои последние стихи. Это лучшее, что я написал.
Он подсел ко мне на тахту, как-то по-братски обнял меня одной рукой и, заглядывая в лицо, стал читать те свои самые последние прелестные стихи, которые и до сих пор, несмотря на свою неслыханную простоту, или, вернее, именно вследствие этой простоты, кажутся мне прекрасными до слез.
Всем известны эти стихи, прозрачные и ясные, как маленькие алмазики чистейшей воды.
547
Очевидная отсылка к знаменитой есенинской строке из «Письма к матери»: «Не такой уж горький я пропойца».
Не могу удержаться, чтобы не переписать здесь по памяти:
«Клен ты мой опавший, клен заледенелый, что стоишь нагнувшись под метелью белой? Или что увидел? Или что услышал? Словно за деревню погулять ты вышел. И, как пьяный сторож, выйдя на дорогу, утонул в сугробе, приморозил ногу… Сам себе казался я таким же кленом, только не опавшим, а вовсю зеленым»… {548}
Он читал со слезами на слегка уже полинявших глазах.
Ну и, конечно:
«Слышишь — мчатся сани, слышишь — сани мчатся. Хорошо с любимой в поле затеряться. Ветерок веселый робок и застенчив, по равнине голой катится бубенчик. Эх вы, сани, сани! Конь ты мой буланый! Где-то на поляне клен танцует пьяный. Мы к нему подъедем, спросим — что такое? И станцуем вместе под тальянку трое». {549}
548
Цитируются строки из ст-ния С. Есенина «Клен ты мой опавший, клен заледенелый…» (1925).
549
Полностью цитируется ст-ние С. Есенина «Слышишь — мчатся сани, слышишь сани мчатся…» (1925).