Алтайская повесть
Шрифт:
– Счастливо! – сказал Анатолий Яковлевич. – Поезжайте. А я пойду другую партию собирать – в Горно-Алтайск. Эх, дела наши!.. – И, чуть-чуть усмехнувшись, махнул рукой. – Горе-садоводы!
…Дорога шла хоть и отлого, но все вверх, все наизволок. Серый школьный меринок Соколик тащил повозку внатяг, а она то проваливалась в ухабы, то подпрыгивала на камнях или на скрюченных древесных корнях. Настенька то и дело ахала от неожиданных встрясок.
А три товарища шли сзади и вели всё один и тот же разговор – о саде, о яблоньках…
– Ребята,
– А вы, ребята, заметили? – подхватил Манжин. – Некоторые даже листики приподняли!
– Может, какие и оживут, – неохотно ответил Костя, – но разве в этом дело? Ведь они же мичуринские – как же они могли замерзнуть? Ни одна яблонька не должна была бы замерзнуть, а они вон что… Больше половины погибло. Какая же тогда разница – мичуринские они или не мичуринские, если все-таки замерзнуть могут?
Тихие горы встали по сторонам – и обнаженные, и укрытые зеленью, и заросшие тайгой. Они словно менялись местами, выглядывая друг из-за друга, – островерхие, округлые, отвесные. Придорожные травы становились все гуще и выше. Среди дудников и ромашек замелькали красные головки мытника. Нежно-лимонные лилии засветились на склонах, легкими стайками взбегая куда-то на неизвестную высоту.
Часа через два повозка поднялась на перевал. А потом лошадь приободрилась, зашагала легче, быстрее – дорога пошла под уклон.
– Слышите? – сказал Манжин. – Вот Кологош журчит!
Соколик рвался вперед, Настенька еле сдерживала его:
– На гору – хоть плачь, а с горы – лихач! Ишь ты какой! Учись ровно ходить – и в гору и под гору!
Ребята тоже прибавили шагу.
– Вот и хибара!
– Вот и речка!
– А вот и загон наш стоит!
Настенька остановила лошадь около самой избушки, соскочила с повозки и тут же принялась распрягать Соколика. Она похлопывала его по гладкой спине, приглаживала темную жесткую гриву и разговаривала, как с человеком:
– Ну что, запарился? Ну ничего, сейчас отдохнешь. Что же делать, братец, на то ты и лошадь, чтобы возить возы… Ничего, братец, не поделаешь…
И Соколик вздыхал, словно соглашаясь: да, что же тут поделаешь! Но Настенька, вытирая свежей травой его вспотевшие бока, возражала против этих вздохов:
– Что вздыхаешь? Думаешь – ты один работаешь? Ведь и мы работаем тоже. Да вот не вздыхаем же! А ты поработал да и пойдешь сейчас на всю ночь гулять по травам – плохо ли? Ну, ступай! – и звонко шлепнула его ладонью.
Ребята тем временем таскали кроличьи клетки к загону. Изгородь была высокая, почти в рост человека. Толстые горбыли, крепко вбитые в землю, стояли плотным частоколом. Ваня Петухов взобрался вверх по кривой иве, нагнувшейся внутрь загона, а Костя и Манжин подали ему клетки с кроликами.
– Э-э, ребята! – закричала Настенька. – Не выпускайте без меня! Дайте я их сама выпущу!
Настенька прибежала, живо взобралась на кривую иву и оттуда прыгнула внутрь загона:
– Эх, строители! Не могли калитку сделать!
Но Костя возразил:
– Тут калитку нельзя делать: подкопаются – удерут.
Было весело и занятно смотреть, как кролики вылезали из клеток, как они шевелили мордочками и ушами, как разбегались по загону, прячась в густой траве. Особенно хороши были маленькие. Настя, прежде чем выпустить, брала крольчат в руки, гладила, целовала их атласные ушки. Некоторые были так малы, что помещались в пригоршне. Настенька прижималась к ним лицом, прижимала их к груди, к шее:
– Ну просто съела бы! Ну что это за куколки родятся на свет! Глазки-то, глазки-то – кругленькие бусинки! Ну что с вами сделать, а?
– Выпустить, вот что, – сказал Петухов, – пока ты их всех не передушила!
– Эх, Алешки нету! – пожалел Костя. – Зря, чудак, не поехал. Вот порадовался бы сейчас!
– Совсем обиделся, – улыбнулся Манжин.
– Ну ничего, – сказала Настенька, – я приеду домой – все ему расскажу… Поглядите, ну вы поглядите, как радуются, как бегают! И уж скорей принялись траву жустрить!
– Этой травы скоро не будет, – сказал Петухов, – дотла выгрызут. Вот увидите! Придется тебе, Костя, с утра до вечера по тайге с литовкой ходить. Вот уж скотина прожорливая!
– Ничего, – улыбнулся Костя, – как-нибудь прокормлю.
Пока ребята разводили костер и варили ужин, Настенька прибрала в избушке: наломала веник, вымела пол, протерла окошко, повесила полотенце.
– Ну, а постель сам себе потом устроишь, – сказала она. – Сегодня все равно спать вповалку на нарах будете! Только надо свежего сена постелить. Ты смотри, Костя, не поленись, насуши себе сена да постели.
Ужинали у костра, среди тихой тайги и темнеющих гор. Желтый Кобас тоже сидел в кругу друзей и тоже ужинал: Настенька его не забывала, то и дело подкладывала то мятой масленой картошки, то хлеба.
И еще долго потом сидели под звездным небом, жгли костер, глядели, как летят вверх маленькие веселые искры, и вели разговоры.
О чем? Обо всем, что придет на ум… О том, как поедут в Горно-Алтайск за яблонями и что скажет им Лисавенко. Может, скажет: «Не сумели посадить, так и не дам больше саженцев». Но нет, пожалуй, не скажет. Вот у чергинской учительницы тоже в первый год сад погиб, а он ей ответил: «Наше дело не бывает без жертв, надо снова сажать». И она снова посадила, а за лето яблоньки окрепли, осенних морозов не испугались – может, и у них так будет… Говорили еще о книге, которую только что прочел Петухов. И потянулся длинный рассказ о страшной трагедии индейского племени, замученного белыми. Говорили о Барнауле, куда Костя и Манжин собирались осенью; о том, как они окончат техникум и приедут сюда сажать сады… И снова возвращались к своему маленькому саду у подножия Чейнеш-Кая.