Алый камень
Шрифт:
Он взял ее за руку и подвел к картине. Наташа посмотрела на картину с недоумением и перевела глаза на Егорышева. Он показал ей подпись в правом углу. Наташа прочла, растерянно оглянулась на Егорышева и вдруг побледнела так сильно, что лицо ее сразу осунулось.
— Эта картина была на даче у Долгова. Понимаешь, я случайно увидел ее на даче…
Схватив картину, Наташа подбежала к столу — тут было светлее от люстры — и стала жадно рассматривать подпись. Потом она прижала картину к груди, повернулась к Егорышеву и прошептала:
— Этого не может быть…
Ее прекрасные спокойные карие глаза стали
Егорышев понимал, что нужно сказать что-нибудь, утешить Наташу, но сказать ему было нечего, он сам ничего не знал и чувствовал себя щепкой, увлекаемой бурным потоком…
— Боже мой, — тихо сказала Наташа, — неужели это нарисовал Матвей? Нет, не может быть! Хотя почему же не может?.. Это его подпись, его рука… Рука Матвея!
Она снова и снова повторяла это имя, и каждый раз оно болью отзывалось в душе Егорышева.
— Как эта картина попала к Долгову? — спросила Наташа.
— Он сам не знает. Он купил ее вместе с дачей.
— У кого?
— Он мне не сказал, — ответил Егорышев виновато.
— Как не сказал?
— Ну… Просто не сказал… Не захотел, наверно…
— И ты не потребовал? Не заставил его сказать? Наташа опустила глаза и отошла к окну. Егорышев растерянно развел руками и пробормотал:
— Я же у него спрашивал… Что я мог еще сделать?
Наташа не ответила. Егорышев вздохнул и сел на диван. Ему было жарко; воротник стал тесным.
— Где живет твой Долгов, я поеду к нему, — сказала Наташа и, расстегивая халат, направилась в спальню. Косынка с ее головы упала, и волосы черным ручьем пролились на спину.
— Но ведь уже поздно.
Наташа не ответила. В спальне что-то загремело. Наташа охнула, наверно, ушиблась.
— Я поеду с тобой, — беспомощно сказал Егорышев и в ту же минуту понял, что Наташа не захочет разделить с ним свое горе, свои сомнения и тревогу, потому что это только ее боль, ее тревога, и горе, и радость, а он, Егорышев, не имеет ко всему этому никакого отношения.
— Я сама доберусь, — сказала Наташа, выйдя из спальни. Она надела свой синий костюм, жакет и белую блузку, закрутила косу вокруг головы и сразу стала похожа на десятиклассницу. — Ты мне только дай адрес… Ты же понимаешь, как это для меня важно. Я должна точно знать, он нарисовал картину или кто-нибудь другой.
Спорить с ней и убеждать ее было бесполезно. Наташа обычно соглашалась с Егорышевым, прислушивалась к тому, что он советовал, но если уж поступала по-своему, ничто не могло ее удержать. Егорышев и не пытался удерживать Наташу, хотя тревожился, как она доберется до дачи… Он понимал, что ей действительно лучше поехать одной, и сказал адрес. Наташа поблагодарила его и вышла. Хлопнула дверь. Егорышев остался один.
Теперь он мог все обдумать и принять какое-нибудь решение, но мысли его мешались. Он вошел в комнату Наташи и сел на ее кровать.
На мгновенье ему показалось, что она где-то здесь… Егорышев оглянулся, увидел распахнутый шкаф, брошенное на стул полотенце, вдохнул нежный и тревожный запах ландыша и понял, что в его жизнь ворвалось что-то грозное и неотвратимое, чего он всегда втайне боялся и ждал, не признаваясь в этом самому себе.
Прошел час или вечность, он не знал. За окном стих шум города. Ветер, небрежно теребивший
Он сообразил, что Наташа вряд ли вернется до утра, она опоздает на последнюю электричку и вынуждена будет остаться у Долгова, и решил съездить к матери. Теперь у него появилась какая-то цель и можно было ни о чем не думать…
Мать Егорышева Анастасия Ивановна жила в маленьком деревянном домике в поселке Новогиреево. Сейчас этот район стал Москвой, там строят многоэтажные дома и прокладывают линию метро, а двадцать лет назад, когда Егорышевы переселились в Подмосковье из Сибири, Новогиреево было тихой деревенькой, утопающей в зелени.
Отец до войны работал директором леспромхоза. Он женился на девушке, приехавшей в леспромхоз из глухой таежной деревни, и в тысяча девятьсот тридцать втором году у них родился сын. Детство Егорышева прошло среди вековых, в два обхвата, сосен, среди грубоватых людей, пропахших спиртом и махоркой, под неласковым небом, с которого летом нестерпимо палило солнце, а зимой, не переставая, сыпался снег… Мать брала Егорышева с собой на делянку, и скрежет трелевочных тракторов заменял ему колыбельную песню… В пять лет от роду он уже понимал, что такое простой, план, кубометр. Он смотрел, как вгрызается в ствол механическая пила, и отворачивался, когда стройная красавица сосна с жалобным гулом обрушивалась на землю. Он жалел деревья. Их становилось все меньше и меньше. Расширялись просеки, выгорала под солнцем лишенная тени трава, а тракторы все дальше углублялись в лес.
Отец часто ругался с инспектором из лесничества. Для отца деревья были не лесом, а только кубометрами-, инспектор же защищал лес, и Егорышев всей душой был на стороне инспектора.
Перед войной отца перевели в Москву, в Наркомат лесной и бумажной промышленности, предложили отдельную квартиру в центре города, но он попросил отвести ему участок в Подмосковье и построил маленький домик, а на участке посадил несколько елочек.
Во время войны отец ушел на фронт и погиб, а Егорышев вырос и, ухаживая за отцовскими елочками, понял, что можно любить лес, даже вырубая его, и не нужно жалеть старые деревья, когда они уступают молодым место под солнцем, — такова жизнь…
Егорышев вышел из пустого автобуса на площади, где земля была разворошена бульдозером, и даже в этот ночной, поздний час грохотали подъемные краны. Строительный участок был залит сиреневым светом прожекторов. Свернув в переулок, Егорышев сразу очутился за городом. Из-за низеньких заборов к нему тянулись бледные вишни, и под ногами уютно, по-домашнему заскрипел деревянный тротуар.
В домике матери еще горел свет. Егорышев порадовался, что не придется никого будить, толкнул калитку и вдруг сообразил, что его поздний визит испугает и растревожит маму и она потом не уснет до утра. Увидев Егорышева, она сразу поймет, что с ним приключилось какое-то горе, и он не сможет успокоить ее, потому что нельзя обмануть мать, если ее сыну плохо…