Амалия и Золотой век
Шрифт:
Мы молчали.
— Да, дорогая Амалия, ваша работа дала не тот результат, которого вы ожидали, — наконец признал он. — Ваша оценка была абсолютно точной, но она имела значение для одного века, а вчера наступил другой. Теперь все будет куда хуже.
— Это те, кто хотел большой войны в Китае, и не только там, — сказали мои губы. — Но ведь, вы говорите, теперь они все будут?..
Я почувствовала боком, как усмехнулся Элистер.
— Эти — будут, — подтвердил Эшенден. — Но, похоже, оставшиеся, те, у кого хватило ума не поднимать бунт, получат свою войну. Теперь двор и все прочие
Он пожал плечами.
Я аккуратно положила газету обратно на столик. Здесь был еще мой мир, мой добрый мир, рядом с серым фото стоял желтый цилиндрик — стакан с манговым соком, слабо пахнувшим сладкими духами и чуть-чуть — хвоей; капля неспешно прочерчивала дорожку вниз по его холодной стенке.
Звуки вернулись — стук твердых кожаных подметок по мрамору пола, не очень трезвый смех от пустующей эстрады. И негромкие голоса этих двоих, кто помещался напротив нас с Элистером.
Они сидели на противоположных концах дивана, смотрели друг на друга — чем-то очень похожие, оба остроносые, оба — со сплетенными на коленях длинными тонкими пальцами, и говорили о своем.
— В Шанхай, — пробовал это название на вкус мой бывший, мой недосягаемый, мой не случившийся возлюбленный. — Что ж. Но там же наверняка будет очень, очень много необычайных людей и невероятных историй. Лица, судьбы…
— Ну, для этого-то никакого Шанхая не нужно, — возражал ему господин Эшенден. — По крайней мере нам с вами. Истории мы умеем создавать из чего угодно, надо просто иметь хороший глаз.
«Боже мой, о чем они говорят?» — подумала я.
— Вы правы. А например? — поднял изломанную бровь господин Верт. — Вот сейчас и здесь. Что подсказывает вам сейчас ваш хороший глаз?
— Сейчас… — расслабленно окинул взглядом зал Эшенден. — Да вот хоть этот. Ну-ка, что скажете?
— Этот? — с веселым удивлением охотника сказал после паузы господин Верт. — А ведь вы правы. Он великолепен. А его история — ну допустим…
Филиппинский юноша с кожей шоколадного оттенка замер, чуть вытянувшись, слева от нас — там, где был бар. Собственно, я знала его, поскольку знала уже в лицо и по имени всех служащих отеля, кроме загадочной невидимой Элли. Джим — конечно, это Джим. Тот самый, который всегда во всем виноват. Который увидел Лолу и растаял.
Он скрестил руки на груди, посверкивая золотыми пуговицами на обшлагах форменной курточки. Он смотрел невидящими глазами через стекла входной двери отеля туда, где за листьями пальм, знал он, дрожало море — зыбким белым золотом под невыносимым, беспощадным солнцем полудня. Его лицо со вздернутым подбородком застыло, я видела в нем бешенство Эдди, грусть отца Артуро, гневную гордость дона Мануэля, и все сразу одновременно.
— Ну, это же так просто, — вполголоса пропел господин Верт. — Он хотел бы быть пиратом, этот ваш задумчивый юноша. И не просто пиратом. Капитаном.
— Но не в наше же время, — с легким раздражением напомнил ему Эшенден. — Давайте все-таки проявим немного реализма.
— Я сказал — он хотел бы, — упрекнул его Верт. — Хотеть и стать — не одно и то же, не правда ли? В этом-то и есть драма. В этом и есть та самая история, о которой вы…
От бара прозвенел звонок. Джим дернулся, взгляд его с трудом оторвался от незримого моря. Привычно растянув губы в улыбке и от этого сразу став другим, он бросился на звук, чуть не споткнувшись по дороге.
Мы все засмеялись одновременно. Джим успел оглянуться на наш смех и улыбнуться нам отдельно — на всякий случай.
— А знаете, дорогой мой друг, — сказал господин Эшенден, — сейчас мне кажется, что леди Амалия с ее безумным концертом была куда более права, чем можно было подумать. И если мы хоть что-то хорошее в этом мире делаем, если после нас хоть что-то останется, так это не то, что мы сейчас думаем, а вот такие — пусть абсолютно несущественные… как их назвать?.. Истории? Или…
Боже ты мой, подумала я. Как они сидят, склонив головы друг к другу, — да они же о нас полностью забыли, они говорят о чем-то настолько для них двоих важном, что все остальное…
И мне показалось, что остальное — темное дерево потолка, белокаменные арки и колонны, длинные гребешки листьев пальм, белые фигуры движущихся людей — вдруг подернулись золотистым туманом, стали ненастоящими, начали превращаться в полупрозрачную тень. Реальными оставались только вот эти двое, поглощенные разговором о чем-то не понятном мне, но очень важном для них.
Но, впрочем, еще ведь была я, и я была настоящей. Я ощущала бедром уверенное тепло ноги молчаливого Элистера, и важнее этого в мире не было ничего.
Стены Интрамуроса: о тех, кто помогал мне писать эту книгу, и не только о них
Это книга о призраках, и самый прекрасный из них — испанский город Интрамурос, сердце Манилы. Он и сегодня великолепен, стены его стоят, купола церквей высятся над ними. Но все это — лишь тень. Лишь попытка восстановить то, что восстановить нельзя.
История и американский идиотизм не дали генералу Дугласу Макартуру десяти лет для создания филиппинской армии. Японцы вторглись на Филиппины 7 декабря 1941 года (в Британскую Малайю, дом Амалии, — в тот же день). А перед этим нанесли удар по американскому флоту в Перл-Харборе (и у берегов Малайи уничтожили два единственных линкора Британской империи на Дальнем Востоке).
Так что генералу Макартуру оставалось только действовать в соответствии со все тем же, так особо и не изменившимся «планом Орандж». То есть отступать с зародышем филиппинской армии и слабыми американскими отрядами на Батаан, потом на остров Коррехидор, и все это — зная, что линкоры уже не придут.
Его армия попала в плен, а сам он за несколько недель до этого получил приказ Рузвельта — прорваться на катере через японскую блокаду. Он сделал это (вместе с Джин, их четырехлетним сыном Артуром, президентом Кесоном и другими), и этот побег остался самым грустным эпизодом его биографии.