Америциевый ключ
Шрифт:
– И вы предлагаете…
– Да.
– Закопать пробирки с генозельями в землю, точно какую-нибудь морковку?
– Ровно на двенадцать часов.
– Впервые слышу о подобном методе.
– Вы и обо мне впервые услышали лишь этим вечером, - накладная морда помешала Греттель изобразить достаточно саркастичную усмешку, но вышло все равно неплохо.
– Значит, если продержать эти пробирки сутки в земле на Миракловом поле, их стоимость в ваших глазах увеличится?
– Десятикратно.
– И вы примете контракт?
– Несомненно.
– Но вы можете сделать это и сами. Я расплачусь с вами зельями, а дальше
Резонно, согласился мысленно Ганзель, не так уж и глупа эта деревяшка.
– Не торгуйтесь с геноведьмой, - резко ответила Греттель, - Или у вас есть то, что мне надо, и тогда мы заключаем контракт. Или у вас этого нет – и тогда я ухожу.
– Жадность – мать жестокости, - произнес Бруттино задумчиво, скрип его голоса стал едва слышен и мягок, как скрип покачивающейся деревянной колыбели, - Вам ли не знать этого?
– Цена, установленная геноведьмой, не обсуждается.
Бруттино вновь сел. Янтарные глаза горели стылыми болотными огоньками, пока сучковатые пальцы бережно собирали пробирки.
– Возвращайтесь завтра вечером, - наконец сказал он, не глядя на них, - И захватите свое волшебное зелье.
* * *
Ганзель чихнул в ладонь. С рассветом выпала роса, и овраг, в котором он сидел, прикрывшись зарослями травы, мгновенно отсырел, превратившись в грязную канаву. На нем был теплый, подбитый мехом плащ, и он помог ему продержаться в овраге всю ночь, но и он не мог вечно защищать своего хозяина от холода.
«Надо было оставаться в шкуре кота, - подумал Ганзель, заботливо смахивая ледяную влагу с приклада мушкета. Укутанный промасленными тряпицами ствол не боялся ржавчины, но все остальное постоянно покрывалось свежей капелью, - А хвостом можно было бы неплохо гонять мух…»
Мухам ни холод ни влага не служили помехой. Они поднялись с рассветом и со свойственным им любопытством принялись изучать Ганзеля и его мушкет. Толстые, неторопливые, они важно ходили по прикладу, выискивая на нем следы пота и жадно их облизывали. Одна муха, самая наглая, норовила атаковать нос Ганзеля и обиженно жужжала всякий раз, когда бывала им отвергнута. У нее было штук двадцать крыльев, вдобавок от жадности она стучала полной пастью вполне человеческих зубов. Ганзель с удовольствием бы раздавил ее, но предпочитал лишний раз не шевелиться, чтобы не выдать своей позиции.
Греттель спала неподалеку, с головой спрятавшись в том же овраге, где посуше, и завернувшись в плащ. Ганзель не собирался ее будить – геноведьме требовался отдых. Освобожденное от фальшивой рыжей шерсти лицо казалось по-детски беззащитным и осунувшимся, опустошенным.
«Не разбудить бы ее выстрелом, - подумал Ганзель, поправляя на геноведьме плащ, - Пожалуй, шикну ей заблаговременно, чтоб не испугалась…»
Но будить ее не потребовалось, потому что глаза Греттель вдруг распахнулись сами собой, мгновенно, точно включились два сложных индикатора. От сна в них не было и следа.
– Который час, братец?
Ему потребовалось повозиться, чтоб достать из кармана хронометр и открыть крышку.
– Десять минут до полудня.
– А когда он закопал пробирки?
– Ровно в полночь.
– А ты…
– Нет. Не вижу. Не шуми.
Овраг Ганзель подобрал с таким расчетом, чтоб открывался хороший вид на поле. На ту его часть, где
Ганзель знал, откуда должен был появиться Бруттино, но на всякий случай постоянно оглядывал окрестности. Мушкет терпеливо ждал на импровизированном бруствере, глядя в небо своими тремя глазами. В этот раз он был снаряжен не картечью, а зажигательными пулями. И Ганзель готов был поклясться, что всадит как минимум две из трех прямо в центр бочкообразной деревянной груди прежде, чем Бруттино сообразит, что происходит.
Но Бруттино не было. И, хотя до полудня еще оставалось время, Ганзель отчего-то ощутил беспокойство. Странно, что Бруттино не пришел заранее за своими пробирками. Теперь, когда его желание могло стать явью, эти пробирки должны были представлять для него еще большую ценность. Ганзель не удивился бы, если б Бруттино и вовсе решил остаться на Миракловом поле, караулить их всю ночь. Но он не остался. Пришел к полуночи, едва видимый безлунной ночью, некоторое время возился на поле, копая углубление, потом засыпал яму и растворился в ночи.
Ганзель, видя его смутный, копошащий в земле, силуэт, испытывал огромное желание выстрелить прямо сейчас, но приобретенная с годами осторожность заставляла голодную акулу проявлять терпение. В темноте можно запросто промахнуться с такого расстояния, а Ганзель собирался стрелять наверняка. Другого шанса никто ему не даст.
– Здесь и верно был подземный реактор? – спросил он шепотом, боковым зрением наблюдая за тем, как Греттель кутается в плащ.
– Здесь было овечье пастбище, - негромко ответила она, приглаживая отсыревшие за ночь волосы, - В те времена, когда овцы были съедобны и от них еще не отбивались огнеметами. Но реактора здесь никогда не было.
– Какой циничный обман!
– Цель оправдывает средства, - безразличным тоном произнесла Греттель.
Сейчас она казалась такой же холодной и твердой, как обмотанный тряпками мушкет. И Ганзель знал, что в ее словах - не фигура речи. Это был ее истинный подход к миру – бестолковому, страшному и неизведанному миру, населенному всякими букашками, вроде мух, овец и людей. Цель должна быть достигнута. Средства – лишь инструмент. Инструмент можно вытереть после грязной работы и вновь пустить в дело. Или швырнуть в мусорную корзину.
Сейчас ее целью был америциевый ключ. Если для достижения этой цели требовалось обмануть или превратить деревянное существо в корчащийся пылающий факел, Греттель не собиралась переживать на этот счет. Цель должна быть достигнута наиболее коротким путем – безжалостная рациональность. Все остальное не играет роли.
«А кто я сам для нее? – внезапно подумал Ганзель, делая вид, что возится с мушкой прицела, - Цель или тоже средство? Много лет я был уверен, что она любит меня. Любовь геноведьмы – странная штука, ну да черт с ней… Но что я, в сущности, знаю об этой любви? Как она проявляется? Как говорит сама Греттель, у каждой реакции должны быть свои признаки. Где признаки того, что я ей не безразличен? Что я в ее глазах не бездушный инструмент, который защищает ее жизнь и облегчает быт? Что, если она вовсе не способна испытывать какие-либо чувства, и этими чувствами я наделил ее в своем воображении?»