Америциевый ключ
Шрифт:
– Ганзель, - она серьезно взглянула ему в глаза, - Я лучшая геноведьма в этом королевстве. Возможно, я лучшая геноведьма на всем континенте. Я не допускаю ошибок.
– Ну… - пробормотал он, отчего-то чувствуя себя неуютно даже на привычном месте у бруствера, - Человеческая природа. Умом я это понимаю, но страх сильнее.
– Человеческой природе свойственен инстинкт самосохранения, - безжалостно сказала Греттель, - Ты же противоречишь ему. Отказываясь от помощи геномагии, сознательно сокращаешь свою жизнь. Зачем?
–
Ганзель рассеяно вырвал травинку и думал уже направить ее в рот, когда заметил, что сок, капающий из нее – ядовито-синего цвета. Он бросил травинку в сторону.
– Давай тогда я попытаюсь ответить за тебя, братец.
– Слушай…
– Ты боишься, но боишься не моей ошибки. Ты боишься пустить меня в святая святых – к тому, что составляет твою человечность. Ты боишься, что я изменю там что-то без твоего ведома. Отщипну несколько хромосом от твоих генетических цепочек. Из лучших побуждений или просто из любопытства. Я же геноведьма, верно? Для меня все вы – просто нагромождение клеток, за которыми ничего нет. Предмет для исследования. Материал. Кто по доброй воле пустит себе в душу геноведьму с ледяными пальцами?..
– А говорила, что не понимаешь метафор, - слабо улыбнулся он.
Ответная улыбка Греттель была бледной, едва заметной.
– Не понимаю, братец. Но я учусь.
Чтоб не сказать ничего лишнего, он вновь бросил взгляд на хронометр:
– Полдень.
– Я не вижу его. А ты?
– Нет. На поле Бруттино нет. И даже на подходах. Из этого оврага мы увидим его, даже если он попытается зайти со стороны.
– Он мог послать кого-то из своих подручных за пробирками.
– Нет, - убежденно сказал Ганзель, - Только не он. Бруттино слишком жаден и недоверчив. Я не удивлюсь, если его компаньоны даже не подозревают об америциевом ключе. Именно поэтому он говорил с тобой наедине. И поэтому сам отправился на Мираклово поле, чтоб посадить пробирки в землю. Нет, он никого не пошлет. Будь уверена, сейчас он не находит места от беспокойства.
– Тогда почему его нет?
– Не представляю. Возможно, какие-то задержки в пути. Будем ждать. Кстати… - Ганзель надеялся, что его голос звучит достаточно непринужденно, - Что мы будем делать дальше? Я имею в виду отдаленную перспективу. Я превращу Бруттино в кучу свежих углей, но это не решит проблемы ключа. Нам придется придумать, что делать с ним дальше. Папаша Арло – не слишком надежный хранитель.
Греттель тоже сорвала травинку, но не выбросила ее, а стала задумчиво наблюдать, как льется из нее синий сок.
– Понимаю, к чему ты ведешь. Не захочу ли я, когда америциевый ключ окажется у нас, завладеть им?
Ганзель поморщился. Греттель никогда не стесняла себя лишними маневрами, как и тактом. Била точно в цель. Шла по кратчайшему пути.
– Ну, вроде того. Я подумал…
– Конечно. Я ведь геноведьма. И перспектива заполучить
– Какая? – спросил он.
Греттель разорвала стебель на две части и бросила под ноги.
– Не такая, как я. Возможно, я провела в Вальтербурге больше времени, чем требовалось. Я не буду претендовать на америциевый ключ, братец. Но и папаше Арло его не отдам. Когда все кончится, я выкину его в самое глубокое и ядовитое болото Гунналанда. И убежусь, что он оказался на самом дне.
Ганзель потянулся и взъерошил ей волосы. Сырые и совершенно белые, они походили на липкий густой пух.
– Неужели тебе надоел Вальтербург, сестрица?
– Возможно, - сказала она, помедлив, - Возможно, мои исследования здесь и в самом деле затянулись. К тому же, я не привыкла находиться столько времени на одном месте. Что ты скажешь, если мы заколотим дом и отправимся куда-нибудь?
– Куда?
– Не знаю, - искренне ответила она, - Куда-нибудь, как в старые добрые времена. В Руританию. В Офир. Или дальше.
– Снова спать под открытым небом? Питаться черт знает чем? Перебиваться случайными контрактами?
– Мне казалось, тебе этого не хватает.
– Возможно, - сказал он, стараясь оставаться серьезным, - Но не исключено, что мне понадобится твоя помощь. Мои старые кости не выдержат долгого пути.
– Я что-нибудь придумаю, братец.
Он уже собирался отпустить какую-нибудь шутку, когда лицо Греттель внезапно окаменело. С него словно сдуло слабый румянец, обратив снова в мертвый холодный мрамор.
– Что такое? – встрепенулся он.
Его встретил взгляд пустых, как потухшие лампы накаливания, взгляд.
– Бруттино!
Он бросился к мушкету, проклиная все на свете и сдергивая со ствола тряпки. Торопливо повел стволом, отыскивая знакомую метку в земле, одновременно стараясь замедлить участившийся пульс, мягко и нежно коснулся бронзового спускового крючка… И ничего не заметил. Поле было пусто. Ганзель повернулся к Греттель, ничего не понимая.
– Его все еще нет. Хотя уже четверть первого. Наверно, заблудился или…
– Нет, ты не понял. Бруттино. Помнишь, что ты сказал о нем?
– Э-э-э…
– Ты сказал, он жаден и недоверчив, - Греттель даже воспроизвела его интонацию, как механический фонограф.
– Да, кажется, так я и сказал. А что?
– Жаден. Жадность. Жадность – мать жестокости. Ты понял?
Он уставился на нее, ожидая какой-то подсказки, намека, объяснения.
– Ни единого слова, сестрица.
– «Жадность – мать жестокости». Это он сказал нам вчера, в трактире.
– Да, я помню. И что?
– То же самое я когда-то сказала ему. Точнее, не ему, но он при этом присутствовал. И хорошо запомнил.