Американка
Шрифт:
И девочки, Дорис и Сандра, Сандра и Дорис, хоть и делали большие глаза, но понимали. На самом деле понимали.
Но во время охотничьих кутежей и речи быть не могло о том, чтобы Сандра засиживалась допоздна.
— Хм-хм, — говорил кто-нибудь за столом во время ужина, — не пора ли маленькой девочке ложиться спать? — Это мог быть, например, кто-то из, ну, сами знаете, развеселых девчонок или, например, Тобиас Форстрём, когда он в этом участвовал. Тобиас Форстрём явно неловко чувствовал себя за одним столом с ученицей той самой школы, в которой он работал, но все же он не уходил домой, напрасно было ждать, что он попрощается, поблагодарит
Вместо этого он заботился о том, чтобы Сандра вовремя уходила спать, иногда — даже не дождавшись десерта.
Когда кто-нибудь заговаривал об этом, Аландец вздрагивал и словно вдруг обнаруживал свою дочь за светом свечей на противоположенном конце стола, произносил что-нибудь вроде:
— Не пора ли тебе в кроватку, моя красавица?
Интересно, что в его голосе при этом не было и следа угрызений совести. А ведь совсем недавно он поддакивал маме кузин, когда та заявила, что охотничьи вечеринки — неподходящая обстановка для ребенка и что она запретила ходить к нему в дом Дорис Флинкенберг. Он даже заверил ее, что позаботится, чтобы этот запрет не нарушался.
Но когда речь заходила о его собственной Сандре, он об этом как-то забывал. Аландец был первым, кто забывал про свою дочь за праздничным столом, и причина тут не в его беспечности или пренебрежении родительскими обязанностями, а в том, о чем Сандра подсознательно догадывалась, хотя старалась и не думать. Только она, и никто другой. Это, собственно, было воспоминанием о тех временах жизни сливок общества, когда их было трое — Лорелей Линдберг, Аландец и она сама. В жизни сливок общества, как она теперь представлялась (путешествия, медовые месяцы, ночные клубы, встречи с интересными людьми — кинозвездами, художниками и королевами красоты, смешавшиеся в памяти в одну кашу), они все делили и всегда были вместе. Тогда не было стольких ограничений. И маленькую девочку повсюду брали с собой— она всегда должна была быть с ними (она тоже так считала, как уже говорилось, и чуть что не по ее — ударялась в слезы).
Но все это, как уже говорилось, подсознательно. И это было трудно, почти невозможно, объяснить другим, высказать словами.
— Конечно, папа. — Сандра не хотела сердить Аландца. Она поднималась, без возражений, говорила «спокойной ночи» и удалялась с праздника, оставляя взрослых на произвол судьбы. Почти на произвол судьбы, хочется сказать, и лишь выглядывала потом время от времени, если это требовалось.
Но, Пинки, ночью, к утру, — так это и есть «быть женщиной»? Когда светятся на пламенно-красном шифоне и ярко-розовой органзе белые ноги?Белые-белые ноги Пинки. Это случилось под утро, как раз после такой вот вечеринки. Сандра пошла к себе спать почти сразу после ужина, но утром она проснулась рано, часы показывали всего четыре или пять. Она вдруг почувствовала страшный голод. Ей пришлось встать и отправиться на кухню, чтобы раздобыть себе бутерброд.
Сандра запахнулась в халат, сунула ноги в тапочки, осторожно отперла дверь, открыла ее и выскользнула в коридор.
В доме было почти совсем тихо, в узком коридоре верхнего этажа были закрыты все двери: в комнату Аландца, в салон, в комнату гостей и в библиотеку. Что там происходило за этими дверями, можно было только догадываться. Собственно говоря, не так уж это было и интересно, по сути, — как выразилась Дорис, выслушав отчет Сандры. «Если видела разок, как они трахаются, считай, навидалась вдоволь. Неужели ты не можешь рассказать о чем-нибудь поинтереснее?»
И она была права, Дорис, но что-то заставило Сандру оглядеться по сторонам, и тогда она заметила, что дверь в Гардеробную в противоположном конце коридора приоткрыта. И разве не доносятся оттуда какие-то звуки?
Сдавленные короткие вскрики и громкое сопение. Короткие-короткие крики. О да, конечно, Сандра знала, что не следует быть такой любопытной, но она не смогла сдержаться. Она просто обязана была вернуться и заглянуть в щелку, осторожненько.
И там, среди всех этих тканей, среди дупиони, хаботая, крепдешина и жоржета, среди парчи и жаккарда — лежала она, головой вперед, словно погребенная в этих красивых тканях; эта незабываемая голова, принадлежавшая не кому иному, как Пинки-Пинк, Бомбе, ее саму видно не было, но и так было ясно. Увиденного было достаточно: задница поднята, короткая юбчонка задрана до пупа, словно кожура на жареной сардельке, белые ляжки сияют — а тот, кто прирос к ней сзади, со спущенными до колен штанами, был Тобиас Форстрём. Он крепко держал Пинки, прижимал ее голову к ткани, словно хотел задушить, но когда казалось, что у нее уже совсем не осталось воздуха, он вдруг снова задирал ей голову, потянув за волосы, а потом снова опускал ее вниз. Одновременно он трахал ее, трахал изо всех сил.
Вдруг, словно почувствовав затылком чей-то взгляд, он обернулся.
И увидел в дверях Сандру.
Прошло несколько секунд, но показалось — целая вечность.
Но Пинки, ее белые бедра. Одна серебряная туфелька валялась в коридоре. Сандра забрала ее к себе в комнату, как трофей.
Ой-ой, Пинки.
Утром Пинки явно была не в духе. Когда Сандра пришла в кухню завтракать, она сидела за столом полностью одетая, даже в куртке, и пила из кружки черный кофе.
— Господи, как все неудачно вчера вышло! — выпалила она и, возможно, хотела еще что-то добавить, но не успела, поскольку на дворе просигналил автомобиль и послышался голос:
— Пинки! Такси приехало!
И Пинки, не мешкая, поднялась и заторопилась в путь.
Сандра не рассказала Дорис Флинкенберг о том, что увидела в Гардеробной. Не потому, что у нее были от Дорис тайны, а потому, что это было как-то неуместно. Ей не хотелось огорчать Пинки — та и без того была расстроена. Сандра понимала и, видимо, и Пинки сама тоже понимала, что это означало конец ее владычества в доме на болоте.
Сердце — бессердечный охотник. Как говаривала та американка, это была одна из ее присказок.
Ибо где был Аландец в то время, когда Пинки лежала задом кверху среди тканей в Гардеробной? Конечно, в доме, но в своей спальне, дверь в которую была заперта изнутри. С Никто Херман, которая явилась посреди ночи; вдруг посреди ночи зазвонил телефон, Никто Херман позвонила из матросского кабачка, что в городе у моря, и сказала лишь: «Я сейчас возьму такси и приеду к тебе!»
Позже Никто Херман призналась Сандре, что она высоко ценит Аландца.
— С ним так интересно разговаривать. Он знает столько интересных историй. Столько всего повидал. Интересного.
Сердце — бессердечный охотник, Пинки.
Так Никто Херман впервые появилась в доме на болоте в ночь, когда была охотничья пирушка, но это был не последний ее визит. Она стала наведываться в этот дом, приезжала на такси в разное время, часто и поздно ночью.
Наутро после той ночи, когда Сандра вспугнула Пинки и Тобиаса Форстрёма, она пошла в Гардеробную, чтобы убраться там до прихода Дорис. Она заметила, что кто-то там уже побывал и пытался навести порядок. Часть тканей была свернута и уложена на полки.