Американская дырка
Шрифт:
“А вот это как раз неважно – по существу, бездарный провал ничем не отличается от блистательного”.
– Ты читаешь мои письма? – Оля говорила голосом совершенно чужой мне женщины. Ей-Богу, если б она залепила мне оплеуху, я чувствовал бы себя не намного хуже.
В ответ я что-то пролепетал вопреки очевидному. Что-то вроде: “Да нет…”
– Как ты посмел! – Она восклицала, не повышая голоса, и это было ужасно.
– Так случайно вышло… Клянусь, я готов искупить! Хочешь, я вымою посуду и посторожу возле духовки луковый пирог?
– Какая гадость! – Оля брезгливо выдернула из моего компа флэшку.
–
Читать мою переписку… Ты сделал мне больно. Я тебе Смыслягин, что ли? Я тебе Смыслягин, да?!
Не дожидаясь каких бы то ни было оправданий (невозможных
Сидя в “удобствах”, я смотрел на застекленную компанию афодий, крошек-онтофагусов, навозников и рогатых лунных копров, подвешенную на стену над держалкой рулона туалетной бумаги, и погружался в бездну уныния. Что-то виделось сейчас мне в этих малышах родственное, близкое – они без двоедушия, не ведая брезгливости и стыда, имели дело с тем материалом, который давал им ощущение стабильности и уверенности в завтрашнем дне. Человеку стоило бы в порядке смирения взять с них пример, а то ведь чистоплюйство уже возведено им едва ли не в заслугу, едва ли не в свидетельство добропорядочности и благородства. Да любой навозник благороднее этих ханжей в сто тысяч раз!
В тот вечер Оля больше не сказала мне ни слова. Покончив с тестом и начинкой для пирога, она молча положила на диван стопку постельного белья, тем самым дав понять, что не намерена делить со мной сегодня ложе, и удалилась в спальню. Это был верх презрения. Я терзался. Я очень терзался. Я бесконечно страдал. Я понес высшую меру раскаяния.
Утром, проверяя очевидные предположения, а кроме того, желая поставить для себя в этом деле своеобразную точку, я все-таки улучил момент и тайком завладел белоснежным Олиным компиком. Тщетно – как я и думал, тот бдительно затребовал пароль.
Справедливости ради следует признать, что в памяти моей, среди сонма пылящихся там воспоминаний, свидетельств позора, подобного вчерашнему, было не много. Можно сказать, совсем не было. Впрочем, что такое память? Это то, что у нас остается, когда все остальное забыто.
Глава восьмая. РА В ДУАТЕ
Месяц, потом другой, а за ним и третий прошли в обыденных трудах на ниве обновления, оздоровления и процветания отечества – на той благородной ниве, где некогда фирма “Танатос” без помпезных слов и резких маршей, скромно и неприметно вбила свой заявочный столбик.
Изо дня в день возобновляемый образ преуспевающей России и в самом деле возымел живое действие – в страну хлынул сначала европейский, потом американский, затем японский капитал, а следом, наперегонки, и всякий, какой был, вплоть до малагасийского и тринидадского. Деньги, как корюшка в Неву, пошли в Россию на нерест, поскольку здесь им, завистливым пронырам, помстилось золотое дно – идеальные условия для размножения. Словом, корректировка эйдоса мироздания, произведенная нашей верой и волей, привела к тому, что мир зачарованно потянулся к новой идее о себе, а коллективные представления о благе заметно обрусели. Таков был общий фон, неуловимый и определенный разом. И это давало повод для приятных переживаний по случаю собственного предназначения.
Уверенность в грядущих временах коснулась всех горизонтов русской жизни: почки у деревьев набухли раньше обычного, а в мой двор на тополь вернулись вороны и занялись весенним обустройством своего косматого гнезда.
Америка же, напротив, потерянно заворошилась, неуклюже и ошалело, как не доморенный в эфирных парах и вдруг проснувшийся на булавке жук. Биржи потряхивало, прокатилась волна громких банкротств транснациональных монстров, оживились боевики “Гражданской
Америкой творилось именно это. Ко всему на калифорнийские виноградники катастрофическим образом напала филлоксера – а ведь до сих пор калифорнийская лоза считалась устойчивой перед этой заразой.
Черт! Капитан и впрямь был из тех, кто имел право предрекать. Его безумные предположения действительно обладали властью над реальностью – странной, даже таинственной, но от того не менее результативной.
Что касается меня и Оли, то досадная история с письмами понемногу улеглась и не то чтобы забылась, но затерлась – доставать ее, такую неприглядную, на свет уже не хотелось ни мне, что вполне понятно, ни лютке, что весьма (с ее стороны) великодушно. Ведь если разобраться, редкая барышня не уступила бы перед искусом пырнуть при случае шпилькой пойманного на низости милого дружка. Хотя низость, как и прочий вздор из этого ряда, существует только для тех, кто еще не вышел за человеческий предел, кто не стал трансцендентным. И, раз меня это волнует, значит – для меня.
Немало помогли процессу умиротворения приятные хлопоты, сопровождавшие различные материальные приобретения. Дело в том, что после известия о закладке в Миннесоте сверхглубокой скважины,
“Лемминкяйнен” выписал сотрудникам “Танатоса” приличную – сообразно творческому вкладу – премию. Настолько приличную, что Оля смогла полностью обновить не только весенний, но заодно и летний гардероб
(чему целиком посвятила две субботы и одно воскресенье), а я, продав
“десятку” (у нее стала плохо втыкаться четвертая передача) и прибавив выручку к вознаграждению от Капитана, купил пятидверную
“сузуки-витару” – компактный рамный вседорожник, классную коробчонку тех нарочито угловатых форм, которые давно меня прельщали. Несмотря на то что “сузучке” уже шел второй десяток, выглядела она потрясающе – вся густо-черная от бамперов до люка, но не той хищной чернотой, которая лоснится и бьет в зрачки холодным смоляным блеском, а чернотой особого, теплого и бархатистого оттенка, который называют “жженой пробкой”. Намордник с противотуманками перед капотом “сузучки” тоже был черный – сияли только хромированные пороги и серебристые литые диски. Умереть и не встать. Она была как существо иного мира, как последняя вспышка угасшего сна. Даже смехотворная цифра, на которой заканчивалась шкала ее спидометра -