Американский доктор из России, или история успеха
Шрифт:
— А, Владимир, заходи, заходи!
И мы говорили о путешествиях, о семьях, обо всем, но не о работе.
Настал день, когда он сказал:
— Знаешь, я прекратил делать операции.
— Как, Виктор?! Ты совсем не будешь оперировать?
— Совсем.
Я расстроился: мне вспомнилось, как я пришел к нему восемь лет назад, как он предложил мне работать с ним, каким он был энтузиастом. «Sic transit gloria mundi» — «Так проходит мирская слава»…
После работы я зазвал его в свой кабинет и открыл бутылку вина «Хванчкара»:
— Виктор, выпьем за твою прошедшую долгую хирургическую карьеру и за нашу дружбу.
За
— Вот как дорого обходятся ошибки в илизаровских операциях! Это не для нас.
Тед ужасно расстраивался:
— Владимир, я был уверен, что выиграю суд.
Через день мне позвонила мать Гизая. Шесть лет я ничего от нее не слышал. Как ни в чем не бывало, вкрадчивым тоном она заговорила:
— Доктор Владимир, вы знаете, как мы вас уважаем и ценим. Мы с Гизаем хотим, чтобы вы сделали ему операцию по исправлению его кривых ножек.
— Извините, — сухо сказал я, — обратитесь к кому-нибудь другому.
Хирург и Смерть
У меня умерла больная, женщина семидесяти пяти лет. Неделю назад я сделал ей операцию — заменил почти разрушенный артрозом тазобедренный сустав на искусственный. Операция и лечение после операции — все шло без осложнений. Она уже ходила, и в тот день ее должны были перевести в реабилитационное отделение, даже вещи были сложены. И вдруг… меня вызвал по радио громкий голос оператора:
— Доктор Владимир, доктор Владимир — код восемьдесят восемь, код восемьдесят восемь!
«88» — условный код критического состояния, сигнал к реанимации умирающего…
Когда я прибежал в палату, там уже работала реанимационная бригада, все сгрудились над кроватью, делали электрическую стимуляцию сердца и его массаж… ничего не помогло.
Скорее всего у нее произошел инфаркт — закупорилась одна из артерий, и сердце остановилось. У нее уже был раньше один инфаркт, много лет назад, но она поправилась. Я знал о том инфаркте, перед операцией консультировал ее с кардиологом. Обследование показало хорошую работу сердца, и он дал разрешение на операцию. Но вот…
Бригада ушла, я стоял возле покойной и думал о том, что надо позвонить ее сыну. Это был заботливый неженатый человек средних лет, он жил вместе с мамой и обожал ее. Полгода назад он привел ее ко мне на прием, нежно поддерживая под руку. Она еле шла с палочкой, жалуясь на боли в ноге. Я сказал, что помочь можно только операцией. Сын тревожно спросил:
— Доктор, а как вы думаете, выдержит ли мамино сердце?
— Перед операцией ее сердце проверит кардиолог. Я буду делать операцию только с его разрешения.
Тогда они оба на операцию не решились.
— Владимир, опять звонил тот сын и чуть не плакал. Такой заботливый и трогательный.
Боли в ноге за полгода усилились, и он сказал мне:
— Мы согласны на операцию: мама не может жить с такими болями.
Он проводил маму до операционной, навещал каждый день, радовался, что все позади. А теперь мне предстояло сказать ему, что мамы нет, и признать, что мы, доктора, были не правы: не будь операции, она могла пожить еще. Смерть — это факт, со смертью спорить нельзя.
Хирурга смертью невозможно ни удивить, ни напугать. Никто чаще хирургов не видит этот жуткий момент ухода жизни из тела, замирания последнего вздоха и угасания последнего взгляда, момент, когда прекрасное создание природы — человек — превращается в конгломерат химических веществ.
Но хирургам и при смерти больного надо быть спокойными и уверенными — для себя и для других. Со студенческих лет и до конца хирургической работы я видел разные картины умирания: неожиданную смерть ангела-ребенка и смерть столетней старухи, призывающей свой конец; я видел смерть в муках и корчах от невыносимых страданий и смерть спокойную, без мучений и переживаний, мгновенную; я видел массовую гибель людей при катастрофах и видел смерть парадную — на подушках, в кругу прощающейся семьи… Присутствуя при разных смертях, я наблюдал за собой и за своими коллегами, когда мы все отчаянно старались не допустить умирания. И я знаю: безразличие к смерти, к самому моменту умирания, никогда не наступит…
Это было в 1953 году, в Москве, когда я заканчивал медицинский институт. Трехлетнюю девочку сбила на улице машина. «Скорая» привезла ее к нам в Филатовскую больницу. Девочка была в состоянии глубокого шока, хотя на ее маленьком тельце не было видно никаких повреждений. Лицо ее было абсолютно обескровленное, белые веки с нежными голубыми прожилками чуть заметно трепетали. Очевидно, у нее было сильное внутреннее кровотечение.
Мы кинулись к девочке, склонились над ней, пытались прощупать пульс — на руках, на шее. Пульс не ощущался, наступал тот самый жуткий момент… Сестры бежали к нам с растворами и иголками. Неожиданно девочка открыла глазки, ясные и чистые, какие бывают разве что у ангелов с картины Рафаэля. Взгляд ее был направлен не на нас и не блуждал вокруг, ища маму. Ее взгляд уходил в такую даль, которую мы, живые, различить не могли. Рот девочки приоткрылся, мы наклонились к ней еще ближе, прямо к лицу. Нас как магнитом тянуло видеть и слышать — что это? Мы ждали — чего? Да, нас притягивала к себе загадка умирания. И мы услышали тонкий детский голос, она тихо сказала:
— Я умираю. — И умерла…
У такого маленького ребенка было уже понимание смерти! Могли ли мы, хирурги, остаться спокойными в тот момент?!
Начинающим хирургом я дежурил в один из воскресных летних дней 1955 года в больнице Петрозаводска. Вечером выдалась свободная минута, и я вышел на крыльцо приемного отделения, чтобы подышать свежим воздухом. Неожиданно во двор на большой скорости въехал грузовик-полуторка, быстро развернулся и задним бортом подал к самому крыльцу. Я не успел еще понять эти маневры, как услышал крики и стоны, доносившиеся из кузова грузовика. Из кабины выскочил возбужденный водитель, крикнул: «Доктора, скорей!» — и открыл задний борт.