Амурские версты
Шрифт:
В деревне Игнат считался парнем заметным. Девки на посиделках его выделяли, потому что Игнат охотно играл на балалайке, не куражился, как это иногда делал сынок лавочника Илюшка, единственный владелец гармони на все ближние деревни. Мог Игнат и сплясать, не хуже, а может быть, лучше других. Жалко было девкам с ним расставаться, когда попал он в рекрутский набор.
И случилось с Игнатом перед отъездом такое… непонятное, что перевернуло всю его душу.
В тот последний вечер в родной деревне собралась молодежь на бревнах, что заготовил Илюшкин отец для нового дома. Игнат
Уже за полночь Илюха сам затоптал угли догоревшего костра, и вечёрка стала расходиться. Парочки растворились в темноте, будто их и не было. Остальные гуртом потянулись за Илюхой, который с гармонью пошел провожать девчат в дальний конец улицы.
Игнату с ними было не по пути. Он постоял у бревен, послушал, как, удаляясь, наигрывает гармошка, как запели под нее свои припевки девчата, и не спеша пошел домой.
Прошагал он совсем немного, и тут ему навстречу, от тесовых ворот усадьбы лавочника, отделилась тень. Отделилась и стала, не выходя на дорогу.
— Игнаша! — окликнул его девичий голос.
Игнат остановился. Как-то по-особенному, очень уж робко, словно выдохнула, произнесла девушка его имя. Он не сразу узнал в ней дочь соседей Глашу. А когда узнал, непонятно почему, словно окунулся в радостную теплую волну.
— Ты, Гланя? — спросил он, не понимая, отчего так радуется этой встрече и называет ее Гланей, а не Глашкой.
Глаша была девчонка как девчонка, и до этого Игнат ничем не выделял ее среди других девушек деревни. Она только этой осенью начала бегать на вечёрки. Держалась тихо, не плясала, когда заводили «Голубца», не участвовала в шумных играх, тихонько сидела и улыбалась непонятно чему. Никто из парней пока ее не провожал, а сам Игнат провожал других, постарше. По-соседски другой раз крикнет ей что-нибудь через плетень — вот и весь разговор. Да и сегодня Игнат не помнил: была она на бревнах или нет.
— Домой идешь? — спросил Игнат, чтобы нарушить неловкость, наступившую от неожиданной встречи.
И это тоже было странно, никогда раньше, встречаясь с Глашей, Игнат не испытывал никакой неловкости.
— Тебя жду, — ответила Глаша, не потупясь, как это делали обычно девчата, начиная разговор с парнями, а глядя прямо ему в глаза.
И в голосе ее не было той нарочитой бойкости, за которой девушки иногда стараются скрыть свое смущение, и когда не поймешь, правду они говорят или шутят.
И пока Игнат топтался на месте, не зная, что сказать в ответ, Глаша тихо подошла к нему вплотную, так, что он видел почти у своего лица ее бледное в темноте лицо. Он стоял, проникаясь радостной нежностью к этой девушке из-за ее доверчивости и гордясь тем, что она вот так открылась ему, с какой-то совсем неведомой стороны. Прислушиваясь к тому, что в нем происходит в эту минуту, и веря, что она не отшатнется и не обидится, он положил свои руки ей на плечи и осторожно привлек Глашу к себе. Щекой он ощущал ее полушалок и ловил тепло ее дыхания.
Так, не шевелясь, боясь спугнуть эту близость, они, робко прижавшись друг к другу, стояли какое-то время, и обоим казалось, что лучших минут в их жизни не было и не будет. Но вот звук Илюшкиной гармошки стал приближаться.
— Пойдем, Игнаша, — сказала она.
— Пойдем, — отозвался он.
Но оба они продолжали стоять не шелохнувшись, будто понимая, что такой близости и такой теплоты друг к другу испытать им уже не придется.
Потом Глаша первая отстранилась. Игнат не пытался удерживать ее. Он покорно опустил руки. Но они постояли так еще немного. Гармошка уже была недалеко. Глаша, ничего не сказав, пошла по дороге. Игнат зашагал следом, отстав на шаг.
— Игнаша, — сказала она, не оборачиваясь, — хочешь, я буду тебя ждать? Долго, доколе ты будешь служить.
Игнату на миг показалось, что это возможно, но сразу же он впервые со всей определенностью ощутил, на какой страшно большой срок уходит из родных мест. Недаром говорили: в рекрутчину, что в могилу. Поняв это, он ужаснулся и сказал:
— Нет, Гланюшка, не дождешься ты меня. Служить-то мне ровно двадцать лет.
Ему казалось, что все сказано и Глаша об этом уже не заговорит, потому что она прожила на свете меньше, чем тот долгий срок солдатской службы, который его ждет.
Теперь они шли рядом по твердой, чуть подмерзшей от октябрьских заморозков дороге. Ни одно оконце в низеньких избах по улице не светилось. Глаша вдруг ступила вперед, загородив ему дорогу.
— Буду. Буду! Слышишь, Игнаша, буду я тебя ждать, хоть до старости, — прямо и настойчиво произнесла она.
Он собрался что-то возразить, но она зажала прохладной ладошкой его губы.
— А помнишь, Игнаша, — вдруг весело и звонко на всю тихую улицу сказала она, когда они опять пошли, — помнишь, прошлой зимой ты вернулся с охоты и бросил мне за калитку белочку. «На тебе, Глашка, на воротник!»
Игнат совсем забыл об этом случае, потому что не придавал ему значения. Шкурка белки была подпорчена свинцом, и купцы бы ее не взяли.
— Я эту белочку берегу, чтобы память о тебе была. А тебе… вот на память… — она нашла его руку и положила в ладонь мягкий сверточек. — Кисет тебе.
— Спасибо, Гланя, — задержал ее ладонь в своей Игнат. — Спасибо, хоть я и не курю.
— Будешь курить, — уверенно сказала Глаша, — солдаты все курят.
Дальше они шли, взявшись за руки, хотя в деревне никогда так парни с девушками не ходили. Это считалось зазорным, как и ходить по-городскому под руку. В Засопошной, когда было темно, парочки бродили обнявшись. Но Игнату и Глаше было хорошо именно так.
У самого дома Глаша осторожно высвободила свою нагревшуюся ладошку из руки Игната и, шагнув за раскрытую калитку, сказала уже из своего двора:
— Ты помни, Игнаша, что я тебе говорила, — и побежала к сенцам.
Утром у телеги, которая собирала по селам новобранцев, толпились почти все жители Засопошной. Приплелись даже дряхлые старики. Рекрутов с Засопошной не брали с самого пятьдесят четвертого года, когда на Крымскую войну, в неведомый город Севастополь, ушло сразу двое. А сегодня вот уходил Игнашка Тюменцев.