Анархия и Порядок
Шрифт:
Только Северная Америка является в значительной степени исключением из этого правила. Но, отнюдь не нарушая правила, это исключение лишь подтверждает его. Если рабочие там лучше оплачиваются, чем в Европе, если никто там не умирает с голоду, если в то же время классовый антагонизм там еще почти не существует, если все рабочие там граждане и вся масса граждан составляет как бы одно тело, наконец, если хорошее начальное и даже среднее образование широко распространено там в массах, то все это следует в значительной мере приписать, конечно, тому традиционному духу свободы, который первые колонисты привезли из Англии: рожденному, испытанному, укрепленному в великой религиозной борьбе, этому принципу индивидуальной независимости и коммунального и провинциального self government (самоуправления) благоприятствовало еще то редкое обстоятельство, что, перенесенный в пустыню, он был освобожден, так сказать, от духовного гнета прошлого и мог, таким образом, создать новый мир – мир свободы. А свобода – это такая чародейка, она одарена такой удивительной творческой силой, что, вдохновляемая ею одной, Северная Америка менее чем в столетие смогла достичь цивилизации Европы, можно теперь сказать, даже превзошла ее. Но не надо вдаваться в обман.
Эта возможность, всегда открытая для всех американских рабочих, за неимением лучшего, естественно, поддерживает там заработную плату на достаточной высоте и предоставляет каждому независимость, неизвестную в Европе. Такова выгода. Но вот и невыгода: дешевизна промышленных продуктов зависит главным образом от дешевизны работы, и поэтому американские фабриканты в большинстве случаев не в состоянии конкурировать с европейскими фабрикантами, откуда вытекает необходимость протекционного тарифа для промышленности Северных Штатов. Результатами этого тарифа было, во-первых, искусственное создание массы промышленностей и в особенности утеснение и разорение немануфактурных Южных Штатов, что заставило последних желать отделения; а во-вторых, скопление в центрах, как Нью-Йорк, Филадельфия, Бостон и другие, рабочих пролетарских масс, которые мало-помалу приходят в положение, аналогичное положению рабочих в больших промышленных государствах Европы. И мы видим в самом деле, что социальный вопрос уже выдвигается в Северных Штатах, подобно тому, как он выдвинулся много раньше у нас.
Итак, мы принуждены признать за всеобщее правило, что в нашем современном мире, если и не так всецело, как в античном, все же цивилизация основана на принудительном труде меньшинства и относительном варварстве громадного большинства. Было бы несправедливо утверждать, что этот привилегированный класс чужд труда; напротив, в наши дни члены его много работают, число совершенно бездеятельных уменьшается чувствительным образом, труд начинают уважать в этой среде; ибо наиболее счастливые понимают уже теперь, что для того, чтобы остаться на уровне современной цивилизации, для того хотя бы, чтобы быть в состоянии пользоваться ее привилегиями и сохранять их, надо много трудиться. Но между трудом достаточных классов и рабочих та разница, что труд первых оплачивается бесконечно лучше труда вторых и потому оставляет привилегированным досуг, это необходимое условие человеческого, как умственного, так и морального развития – условие, никогда не существовавшее для рабочих классов. Кроме того, труд, производимый привилегированным миром, – почти исключительно нервный труд – работа воображения, памяти и мысли; между тем как труд миллионов пролетариев – это труд мускульный и часто, как, например, на фабриках, этот труд упражняет не всю мускульную систему человека, а развивает лишь какую-нибудь часть ее во вред другим и совершается обыкновенно в условиях, вредных для здоровья тела и противных его гармоническому развитию. В этом отношении земледелец гораздо более счастлив: его природа, не испорченная душной и часто отравленной атмосферой фабрик и заводов, не извращенная ненормальным развитием одной какой-нибудь способности во вред другим, остается более сильной, более полной – но зато его ум является всегда более отсталым, неповоротливым и гораздо менее развитым, чем ум фабричных и городских рабочих.
В конце концов ремесленные и фабричные рабочие и земледельцы образуют вместе одну и ту же категорию, категорию мускульного труда, противоположную привилегированным представителям нервного труда. Каковы последствия этого разделения, не только не фиктивного, но вполне наглядного и составляющего самое основание современного как политического, так и социального положения?
Для привилегированных представителей нервного труда, которые, кстати сказать, призваны быть его представителями не в качестве самых умных, но единственно потому, что родились в привилегированном классе – для них все благодеяния, но также и все гибельные соблазны современной цивилизации: богатство, роскошь, комфорт, благоустройство, семейные радости, исключительная политическая свобода вместе с возможностью эксплуатировать труд миллионов рабочих и управлять ими по своей воле и в своих интересах, – все творения, все изощрения, воображения и мысли… и, вместе с возможностью стать цельными людьми, все отравы человечества, испорченного привилегиями.
Что же остается для представителей мускульного труда, для этих бесчисленных миллионов пролетариев или даже мелких земельных собственников? Безысходная нужда, отсутствие даже семейных радостей, ибо семья для бедного скоро становится бременем, невежество, дикость и, мы бы сказали даже, вынужденное звериное состояние с утешением, что они служат пьедесталом для цивилизации, свободы и испорченности меньшинства. Но зато они сохранили свежесть ума и сердца. Нравственно оздоровленные трудом, хотя бы и вынужденным, они сохранили чувство справедливости, куда выше справедливости юрисконсультов и кодексов; сами несчастные, они сочувствуют всякому несчастью, они сохранили здравый смысл, не
Но, возразят, этот контраст, эта бездна между меньшинством привилегированных и огромным количеством обездоленных всегда существовала и теперь существует: что же изменилось? Изменилось то, что прежде эта бездна была заполнена религиозным туманом, так что народные массы ее не видели, а теперь, после того как Великая Революция отчасти разогнала этот туман, они также начинают видеть бездну и спрашивать о причине ее. Значение этого безмерно.
С тех пор как Революция ниспослала в массы свое евангелие, не мистическое, а рациональное, не небесное, а земное, не божественное, а человеческое, – свое евангелие прав человека; с тех пор как она провозгласила, что все люди равны, что все одинаково призваны к свободе и человечности, – народные массы в Европе, во всем цивилизованном мире, мало-помалу просыпаясь от сна, который их сковывал с тех пор, как христианство усыпило их своими маковыми цветками, начинают спрашивать себя, не имеют ли и они также права на равенство, свободу и человечность.
Как только этот вопрос был поставлен, народ, направляемый своим удивительным здравым смыслом так же, как и своим инстинктом, всюду понял, что первым условием его действительного освобождения, или, если вы мне позволите это слово, его очеловечения, является коренное преобразование его экономических условий. Вопрос о хлебе является для него, по справедливости, первым вопросом, ибо еще Аристотель заметил: человек, чтобы мыслить, чтобы свободно чувствовать, чтобы сделаться человеком, должен быть свободен от забот материальной жизни. Впрочем, буржуа, кричащие против материализма народа и проповедующие ему идеалистическое воздержание, знают это очень хорошо, ибо они проповедуют словами, а не примером. Второй вопрос для народа – это досуг после работы, это необходимое условие человечности. Но хлеб и досуг не могут быть им получены иначе, как чрез коренное преобразование современного устройства общества, и этим объясняется, почему Революция, являясь логическим следствием своего собственного принципа, породила социализм.
II
Социализм
Французская Революция, провозгласив право и обязанность каждой человеческой личности стать человеком, пришла в своих последних выводах к бабувизму. Бабеф, один из последних энергичных и чистых граждан, каких Революция создавала и убивала затем в таком количестве, и имевший счастье насчитывать в числе своих друзей таких людей, как Буонаротти, соединил в своем свообразном мировоззрении политические традиции античного мира с совершенно современными идеями социальной революции. Видя, что Революция чахнет за недостатком коренного преобразования, тогда, впрочем, по всей вероятности, и невозможного по экономической структуре общества; верный, с другой стороны, духу этой Революции, которая кончила тем, что на место всякой личной инициативы поставила всемогущее действие государства, он измыслил политическую и социальную систему, согласно которой республика, выражающая собой коллективную волю граждан, должна была конфисковать всякую личную собственность и управлять ею в интересах всех, наделяя каждого в равной мере: воспитанием, обучением, средствами к существованию, удовольствиями и принуждая всех без исключения, по мере сил и способностей каждого, к мускульному и нервному труду. Заговор Бабефа не удался, он был гильотинирован вместе с несколькими друзьями. Но его идеал социалистической республики с ним не умер. Воспринятая его другом Буонаротти, величайшим заговорщиком нашего столетия, идея была передана последним, как священный залог, новым поколениям. И благодаря тайным обществам, основанным Буонаротти в Бельгии и Франции, коммунистические идеи дали ростки в народном воображении. Они нашли с 1830 до 1848 года талантливых выразителей в Кабе и Луи Блане, которые окончательно основали революционный социализм.
Другое социалистическое течение, вытекшее из того же революционного источника, направляющееся к той же цели, но совершенно иным путем, течение, которое мы бы охотно назвали доктринерским социализмом, было основано двумя замечательными людьми: Сен-Симоном и Фурье. Сен-симонизм был комментирован, развит, переработан и основан в виде почти практической системы, в виде церкви, «отцом» Анфантеном вместе со многими друзьями, большая часть которых сделалась ныне финансистами и государственными людьми, особенным образом преданными Империи. Фурьеризм нашел своего истолкователя в «Мирной демократии», издававшейся до 2 декабря 1852 г. Виктором Консидераном.
Заслуга этих двух социалистических систем, впрочем, во многих отношениях различных, заключается главным образом в глубокой, научной, строгой критике современного общественного строя, чудовищные противоречия которого они смело раскрыли; затем в том важном факте, что они с силой боролись и в значительной мере потрясли христианство, во имя восстановления и оправдания материи и человеческих страстей, оклеветанных и в то же время так хорошо практикуемых христианскими священниками. Сен-симонисты хотели поставить на место христианства новую религию, основанную на мистическом культе плоти, с новой иерархией священников, новых эксплуататоров толпы, привилегиями гения, способностей и таланта. Фурьеристы гораздо более и, можно даже сказать, искренне демократы, придумали фаланстеры, управляемые избранными всеобщим голосованием вождями; фаланстеры, где каждый, по мысли фурьеристов, должен был найти себе работу и место в соответствии с личными вкусами. Ошибки сен-симонистов слишком очевидны, чтобы стоило о них говорить. Двойная ошибка фурьеристов заключалась, во-первых, в том, что они искренно верили, что единственно силой убеждения и мирной пропагандой они сумеют до такой степени тронуть сердца богатых, что те в конце концов сами придут сложить у порога фаланстера излишек своих богатств; во-вторых, в том, что они вообразили, что можно теоретически, а priori, построить социальный рай, в котором на веки успокоилось бы человечество. Они не поняли, что хотя для нас и возможно предвозвестить великие принципы будущего развития человечества, тем не менее практическое осуществление этих принципов должно быть предоставлено опытам будущего.