Анатомия Луны
Шрифт:
– А, рыжая… – Ольга, проходя мимо, невзначай задевает меня плечом.
Тут все знают Ольгу. Слава идет впереди нее. Брюнетка с блудливыми бедрами. И только я одна в толк не возьму, кто она здесь такая. Все, что я о ней знаю, – имя. Я в этой чайхане впервые в жизни.
Позавчера она заметила меня у кофейни на Литейщиков и подошла. Я как раз допивала свой утренний кофе из бумажного стаканчика. Ну да, Ольга – теперь буду знать. Ей чуть за тридцать. Она вечно торчит в чайхане русских ублюдков. Но понять ее статус среди странноватой местной шоблы не так– то просто. Она для них вавилонская блудница? Страстно желаемая модель с какой– то
Ольга меня не упустила. Для нее я рыжий экземпляр, натура, которой так не хватает кому– то из чайханы. «Приходи в среду в Пехотный переулок», – сказала мне она тогда.
Кроме выпивки, табака и травы, их притягивает только одно – красота. Разумеется, ее они мыслят по– своему, ведь у них диковатое, вывернутое наизнанку воображение. Идеальные пропорции, золотое сечение Фибоначчи? Да бросьте, плевать на все это. Даже если ты прекрасен, они высмотрят в тебе изъян и утрируют его на холсте. Такие уж люди. Они любят бугристые лбы, квадраты челюстей, желваки, бурые натруженные руки бакенщиков, анатомические странности. Они могли бы счесть прекрасным вон того лопоухого сморчка, что роется в мусорном баке. Жизнь не может считаться уродством.
Теперь Ольга смотрит на меня насмешливым взглядом и кивает на флибустьера с бородой:
– Гроб искал рыжую. Улыбнись ему, дура, и месяц по крайней мере тебе будет что есть.
Покачивая бедрами, она уплывает в табачном дыму. На ней платье из густо-синего сатина, открывающее спину. А спина у нее крепкая, узкая, с глубокой ложбинкой, вся усеянная коричневыми родинками.
Они все здесь называют его мудацкой кличкой – Гроб Гавриил. Но я знаю, что он самый обычный Гаврила Гробин. С ним мы когда– то ходили на свалку оживлять мертвых чаек. Та свалка была за чертой города нашего детства. С тех пор, как мы были там в последний раз, прошла вечность. Пятьдесят семь тысяч пятьсот двадцать восемь часов.
Он наконец замечает мой следящий взгляд, и его густые брови сдвигаются в мрачном удивлении. Опрокидывает еще стакан. Ни тени улыбки. Всю дорогу этот хмурый взгляд – взгляд злого тролля. Значит, узнал, нет сомнений.
Я единственная рыжая во всей этой прокуренной чайхане, и я лучше всех знаю, зачем ему рыжеволосые девки. Все они для него – бледные копии меня.
Хорошо, тролль, я подожду, пока ты налакаешься и наберешься смелости и злости. Сажусь за свободный стол. Мне бы, конечно, хотелось немного выпить, но у меня нет денег на это, поэтому я смотрю в пол и просто слушаю обрывки чужих разговоров.
– Эй, Борис, исполни Толстого! – кричит кто– то за соседним столом. И на столешницу взбирается пьяный и огромный, как африканский слон, Борис, достает из ширинки своего толстого и ссыт на пол. Кто– то запускает в Бориса ботинок.
Грустный человек, с залысинами на висках и щетиной в стадии перерождения в клочкообразную бороденку, предельно изможденный (прямо как труп погибшего в Бухенвальде мальчика), глядит в точку и бормочет:
– Пятно в центре требует особенного цвета…
– Сделай синим…
– Вы слышали, индус расквасил морду латиносу у пирсов…
– А что там с африканцем?
Они все ждут какого– то африканца. Говорят, он единственный во всем квартале торгует до того улетной травой, что курильщикам сносит крышу. Говорят, он в контрах с латиносами. Тут все с ними в контрах, но африканец не так, как все, а каким– то особым, личным образом. Мне хочется уйти. Мне совсем не нужны эти пьяные разговоры, эти бесполезные знания о латиносах, африканце и шаверме из собачатины (еда, прочем, вполне годная, если привыкнуть). Я поглядываю на Гроба. Но там все безнадежно – он уставился в окно. О чем он, твою мать, только думает? Он, похоже, упился до потери связи с реальностью. Так и есть – ушел в свой мир. Там, в его гудящей башке, безлюдно. Люди, если и есть, ничего не значат: расплывчатые пятна, так, штришки. Лишь золотистые зайчики на стаканах и желтые блики уличных фонарей имеют значение. Они тут все, включая, разумеется, и его самого, сдохнут, не дожив до тридцати, от выпивки, наркоты или пневмонии. Их никто не вспомнит. Через сто лет за их мазню никто не станет выкладывать миллионы на аукционах. И все они, разумеется, это знают. Иначе их здесь не было бы.
А ко мне уже подошел грустный, с залысинами «труп мальчика из Бухенвальда», отодвинул стул и представился:
– Я Сатанов. Давай выпьем, рыжая?
Он подсел ко мне помолчать и немного потрогать мою руку. Допивает, морщится. Потом, вдруг вспомнив, что хотел меня угостить выпивкой, забирает с соседнего стола, прямо из– под носа увлеченно болтающего Бориса, использованный стакан, ставит передо мной и наливает.
– Пей, рыжая. Может быть, мы с тобой еще и покурим сегодня… если придет африканец…
– Человек из Африки? – я пытаюсь поддержать этот не интересный ни ему, ни мне разговор.
– Да какая там Африка… – он, безнадежно взмахнув рукой, вздыхает: – Федька Африканец, из русских ублюдков.
До меня наконец начинает доходить, что и африканец, и русские ублюдки – имена не нарицательные в этих местах.
Но в тот вечер никакой Федька Африканец так и не появился. И все до утра довольствовались самогоном из картофельных очисток, настоянным на полыни с фенхелем и перегнанным через самодельный дистиллятор, – таков местный вариант абсента. Горькая полынная водка дарила им чувство полета над ночной ноябрьской мостовой, хотя порой и приводила к бешеным вспышкам агрессии (ведь количество токсичного галлюциногена туйона в здешней полынной водке зашкаливало). Абсент тут пили и неразбавленным, и с толченым льдом, от которого он, изумрудно-прозрачный, мутнел.
– А знаешь, рыжая… – У Сатанова заплетается язык, он гладит меня по руке и говорит что-то нечленораздельное про времена колониальных войн в Северной Африке. – В те времена абсент давали французским солдатам для профилактики малярии. Но особенное пристрастие абсент всегда вызывал у женщин – еще бы, идиотки пили его хоть и по чуть– чуть, но не разбавляя, чтобы окуклиться мгновенно… Корсет не позволял много: дамы не желали раздувать животы. И только шлюхи хлестали, сколько хотели, ведь им платили не за сидение в корсетах, а за их отсутствие. На тебе же нет корсета, рыжая?… Ты правда такая тоненькая?
Сатанов тянется через стол, чтобы пощупать меня (он выпил слишком много и уже не может сообразить, что нужно просто подвинуть стул). Тогда Гроб наконец встает и, бросив на меня полный ненависти взгляд, идет к выходу. Но он забыл верхнюю одежду. Спотыкаясь, возвращается и напяливает на себя, не попадая в рукава, это серое нечто с капюшоном, по виду снятое с бомжа, умершего у мусорного бака.
Я тоже встаю, но Сатанов успевает схватить меня за локоть. Его изможденные пальцы цепки, как в предсмертной судороге.